— А какова ваша политика относительно партизан?
— Бить их.
— Ага! — многозначительно протянул. — Это хорошая политика.
И из этого «ага» Карп начал ухватывать нить развязки. Еще немного — и может догадка стала бы обнаженной истиной, но все эти мысли приглушил стаканом самогона: все равно, как плыть. У него есть только один шаткий берег, изгаженный, грязный, а на другом места нет.
Похрустывая костями, встал из-за стола. Огненный чуб упал на лоб, прикрывая блеск выцветших и опустошенных глаз.
И смотрел уже на сына Сафрон, как на отрезанный ломоть. И не родительская боль, а страх перед неизвестным шевелился в его душе.
— Когда же думаешь идти?
— Сегодня ночью.
— А Крупяк убегает?
— Нет.
— Он же тоже… головорез, еще какой. Чего же тогда не идет в подполье? Это, сын, какая-то новая игра в жмурки.
— Наверное да.
— Может к нему пошел бы?
— Боюсь.
— Крупяка боишься?
— Его же. А что если эта игра в жмурки кому-то нужна на некоторое время? Тогда Крупяк выдаст меня и не охнет. Все выслуживается, и злой, как пес бешеный, злится, что выше начальника полиции не подскочил… Надо сначала разнюхать, что и к чему.
До боли не хотелось бросать уютный уголок. Даже уже в мыслях пожалел, что не зашился с начала войны, как короед, в дерево. Но перед глазами вставали немые, замученные люди, и он невольно потянулся к немецкому оружию, словно в нем нашел защиту от видения.
«Тьфу! — каким нежным стал. Наверное, о всяких там нервах не врут врачи».
— Ты мне с оружием не шути! Тоже игрушку нашел! — отступил в сторону Варчук, когда на него злопыхательским глазом взглянуло дуло.
Посмотрел Карп на испуганное обвислое лицо отца, прищурился:
— Страшно умирать?
— Если бы имел три головы, не страшно было бы.
— Это только змеи бывают трехголовыми, — бросил, лишь бы что-нибудь сказать.
Но эти слова передернули Варчука и породили глухую неприязнь к сыну. Так как не раз приходилось Сафрону слышать, что люди обзывали его этим прозвищем.
«Наплевать, пусть что хотят говорят, лишь бы он пожил в свою волю. Больше мне ничего не надо на свете. После меня пусть сама земля кверху перекинется».
В холодную ночь добрался молодой Варчук в неспокойный голый лес и почему-то облегченно вздохнул, когда вошел в Куцый яр. Вокруг горбатились тени, и Карп, сам того не замечая, также сгорбился, выискивая глазами тени с националистического «провода».
Вот и тот большак, от которой развилкой бросились врассыпную две узкие, притрушенные листьям дороги. Это сухое листья теперь шумело, как водопад, белыми уголками обжигало ноги, и Карп старался стать на те участочки оголенной земли, которые не несли на себе ни одного живого следа.
Что-то закачалось впереди. Карп, срывая с шеи автомат, прыгнул под защиту дерева.
На дороге четче очертились две фигуры в немецкой форме. «Засада, — мелькнула мысль. — Я вам засяду» — люто прислонил автомат к плечу. Но сразу же опомнился. Гляди, за какого-то здохлячего фрица свои же братики найдут на краю света и, как подсолнуху, голову скрутят.
Бесшумно, съежившись, метнулся назад, и тотчас, как насмешка, прозвучали хриплые слова:
— Слава Украине, героям слава!
Карп невольно подтянулся и, пригибаясь, закосолапил на большак.
Навстречу ему в сопровождении охранника шел сам заместитель окружного проводника. На нем была немецкая шинель синего цвета, высокие немецкие сапоги и эсэсовская фуражка.
«Хоть бы хваленую мазепинку с вилами[129]
надел». — Вытянувшись, пытливо осматривал дородную фигуру. И вдруг повеселел: «Значит, это только игра в ссору»…Все было так, как он и думал.
На следующий день, только начало светать, Сафрон Варчук запряг вороных и, выбирая такую минуту, чтобы его не видела жена, понес впереди себя к бричке кадку с медом. Однако не устерегся: только ухватился за железные перила, как с порога неприветливо отозвалась Аграфена:
— Куда же ты мед повез? Снова пьянствовать? Распустился хуже всякого…
— Цыц! Не твое бабье дело! А то я тебе так распущусь, лишь бы до вечера выжила! — страшно завертел глазами и стегнула лошадей батогом. «Ич, проклятая баба, все тебе до крошечки увидит. И выдумал бог такое ведьмовское зелье. Тьфу!» — скосил глазами и впопыхах, будто бросая хлеб в рот, перекрестился.
Сутулясь, ввалился к Марку Григорьевичу в хату.
— Раненько ты, Сафрон, притаскался, — удивился пасечник.
— Какой ты мне мед всучил? — не поздоровавшись, остановился посреди хаты с кадкой, будто свадебный староста с хлебом.
— Как какой? — вознегодовал старый пасечник. — Самый настоящий. Липовый.
— Липовый? А моя баба чего-то разбалакалась, что всяким сорняком воняет.
— Понимает твоя баба! Что же, я не разбираюсь, значит, в меде?
— Да бабы они такие, — примирительно согласился. — Вот чтобы не было грызни дома — перемени его. Знаешь, баба — бабой. Разве с ними каши сваришь? Упрется тебе, как норовистая лошадь — ни тпру, ни но.
— Эт, только голову морочишь…
Когда Марк Григорьевич внес новую кадку зернистого меда, Варчук пытливо посмотрел на него. Но лицо у того было поглощено заботами, руки не дрожали, и на душе Сафрона немного отлегло.
— Ну-ка, отведай, какой он!