В синей полумгле тонул волнистый небосклон. Только над самой землей блестела узкая светлая полоса. По завеянной дороге ветер перегонял сухие дымчатые струйки снега, изредка в них вплетался полусжатым детским кулачком дубовый листок или цепкий мяч перекати-поля. Устал старик месить сапогами рассыпчатую дорогу. Намокла шапка от пота, по жилистым вискам покатились капли, оседая на длинных, опущенных вниз усах…
Весной сколько просил Варчука, чтобы не отправлял Степаниду в Германию. Не помогло. Если бы было чем задобрить, если бы не забрали корову — хоть на некоторое время помог бы горю. Да нечем было откупиться. И пошла Степанида той битой дорогой, проклиная Варчука и чужеземцев. Видел, как на станции их погрузили в товарные вагоны, потом часовые закрыли скрипучую дверь, обкрутили проволокой, и навеки исчезло заплаканное скорбное лицо дочери.
Погрузившись в думы, не услышал, как позади зазвонил звонок, заскрипели полозья по снегу.
— Агов! С дороги! — услышал простуженный голос.
Отскочил от колеи. Резвые кони обдали его снеговой порошей. На санях, крепко прижимаясь друг к другу, сидели Митрофан Созоненко и Сафрон Варчук. Лицо Варчука почти полностью было закрыто башлыком и воротом. Вдруг остановились вороные, покрытые изморозью кони, и властный голос старосты приказал:
— Садись, Поликарп, подвезу немного. Да скорее двигайся. Идешь, будто упился.
И вдруг вся накипевшая злость поднялась в груди мужчины.
— Чтоб ты своей кровью упился, как нашей упиваешься! Езжай, сатана, чтоб ты на тот свет поехал! — поднял над головой сухой кулак.
— Ах ты сволочь! — крутнув Варчук над головой плетеным кнутом, но Поликарп успел уклониться, и удар протянул его только по плечам. Созоненко вожжами ударил коней, и санки потонули в крупчатом сизо-синем тумане.
Проклиная Варчука, шел тяжелой дорогой. Капли пота, как слезы, текли по сухим, поморщенным щекам и тяжелыми дробинками долбили снег.
Все село проклинало старосту, но те проклятия помогали как мертвому припарка. Располнел, раздался; на черном клинообразном лице морщины налились жиром и стали более узкими неблестящие глаза, напряженно двигавшиеся в припухших темных ободках. Раздался староста и в плечах, и в поясе, только больше согнулся, будто от того, что старался все потянуть в свой двор, заграбастать себе. Он понимал, что только теперь можно безнаказанно нажиться, обогатиться. Веря в прочность немецкой власти, не раз повторял Созоненко: «Кончится война, и фашист приберет все к своим рукам, так приберет, что не даст нам с тобой ни фунта украсть. Если даже будешь ты председателем общественного хозяйства, а я старостой, все равно переведет нас на паек. Он, фашист, не глупый, себя не обидит. Только раз на веку бывает такая пора поживиться. Так вот бери, пока берется».
И брали, воровали, аж гай шумел. Подводами возили себе зерно, мед, продавали барышникам людскую скотину, вывозили лучший лес, за бесценок скупали дома и имущество тех, кого лихая година погнала на расстрел и виселицу.
Людям фашистская неволя была страшной чумой, а Варчуку — золотым дном. Кто имел возможность — откупался от проклятой вербовки. Даже негласная плата установилась: корова или шесть золотых пятерок или что-то равноценное этому. Поэтому-то зачастую на каторге уже было по двое и трое детей из семьи. Даже Митрофан Созоненко, мастерски обделывающий всякие спекулянтские дела, посылая своих меньших сынов аж в Румынию, завидовал Варчуку:
— Насобачился же ты, Сафрон. Озолотит тебя война.
— Так уж и озолотит. Не без того, чтобы чего-нибудь не перепало, но и тебе немало плывет в руки, — примирительно улыбнулся в усы.
— Мне столько плывет, сколько у тебя из носа капнет. Нет правды на свете.
— Нет, — соглашался, притворно вздыхая. — Только немного осталось ее у бога и у тебя, Митрофан. — И хохотал неприятным сухим смехом.
— Надо будет поехать в Литинский район, — перебивал его смех рыжеволосый потный Созоненко.
— Чего? Поживой пахнет?
— А ты разве не слышал? — недоверчивым пристальным взглядом выпытывал правду из тусклых глаз: «Не собирается ли украдкой поехать?»
— Не меряй всех на свою мерку. Рассказывай.
— Понимаешь, взбесился народ: восстал в трех селах, перебил гитлеровцев, полицаев и старосту.
— Старосту? — стынет внутри.
— Что, страшно? — смеется раскатисто Созоненко. — Конечно, не пожалели, и тебя не пожалеют. Так вот, перебили всех и объявили советскую власть. Дважды немцы совершали нападения на эти села, но отбивались все: и старые, и малые, и женщины. Все до единого мужики объявили себя партизанами. Ну, а теперь выезжают туда войска, и села должны до ноги вырезать.
— Лифер сказал?
— Лифер.
— Значит, надо ехать. Ты уже приготовился?
— Уже.
— Поеду и я, — и, спеша домой, еще больше гнулся, а ноздри широко раздувались, чувствую хорошую поживу. Даром что была она облита кровавым потом и слезами.
VІІІ