— Кто жить хочет — в село беги. Чертов Горицвет бежит! — и первый, широкими и легкими прыжками, бросился на леваду. За ним побежал Данько, а дальше в один миг, будто потасовки и не было, на бугорке остались только созовцы и побелевший от злости Дмитрий.
— Ох, и убегают. Я как потянул Денисенко своим истиком, то он прямо тебе ужом скрутился, — выхваляется Поликарп.
— Спасибо, Дмитрий. Думал, доконает кулачье, — пожал руку Иван Тимофеевич. — Приходи, не забывай нас, — снижает голос.
— В суд их, дукачей! — опираясь на палку, подходит Карпец, бледный, в болезненном крупнокапельном поту.
— Только в суд, — соглашается Дмитрий, еще злой и остроглазый от волнения и напряжения.
— А вон землемер наш спешит, — прищурился Бондарь. И в самом деле: из ольшаника мелкой рысью бежал к ним Мокроус, и стеклышки теодолита поблескивали на солнце ярким светом.
XL
Прислушиваясь из-за тонкой стенки к встревоженному гулу, Марта слышит о Дмитрии и досадует, что тот не угостил костылем ее мужа. «Как ты мне остопротивел, вывернул душу, окаянный», — шепчет сухими губами. От напряжения дудят в ушах звонки, в затекшие ноги кто-то вбивает гвоздики, и сердце чаще тесно колышется в груди.
Сафрон ругает всех, что погорячилось, и склоняет извиниться перед созовцами, ради приличия, так как дело судом и допром может запахнуть.
— Таких, как Поликарп, каким-то пудом муки можно задобрить, с другим — рюмку выпить. Труднее Бондаря сломить. Здесь через жену надо действовать — с Марийкой кашу быстрее сваришь.
— Я бы им красным петухом каши наварил, — выхватывается у Лифера, и она морщится от отвращения, воображая высокую, худую фигуру мужа, втянутую в черный пиджак и узкие штаны и похожего на осунувшегося писаря, что раз в год видит солнце. Тихонько скрипнула дверь в комнату, перекатываясь через порог, вбежала в цветистом платьице круглолицая Нина — ее единственная радость. Марта тесно прижимает к груди своего единственного ребенка и, не улыбаясь, обсыплет поцелуями пухлые щечки и ручки с ямками, где должны быть суставы.
— Ты снова плакала? — строго смотрит на нее дочь. — Ты же говорила, что больше не будешь.
— У меня глаза болели.
— У Нины тоже болели, но Нина не плакала. И ты не плач.
— Не буду, не буду.
— Дай поцелую глаза. Пусть не болят, — мягкие уста ребенка чуть слышно касаются ее переносицы. — Баба мне цацу принесла, — хвалится блестящим корабликом и прячет его под сундук.
За окном в курчавом желтом круге сияет луна, друг за другом набегают на нее облака и исчезают, без следа, без догадки. Тоскливо поскрипывает у самого корня натруженная яблоня, тихо веткой бьет по оконной раме, словно просится в комнату; далеко холодное небо льется на дома, печальное и неразгаданное, как ее невеселые, несогретые радостью годы. Улыбнулось немного то краденое счастье под звездными ночами, пролетело, как сон. Может, если бы не оно, то спокойнее теперь жилось: привыкла бы к немилому да и тянула бы ту жизнь, как вол тянет арбу.
Поскрипывая ступенями на крыльце, начали расходиться опостылевшие богатеи. Забрехал, зазвенел цепью пес и успокоился, услышав знакомый свист.
Лиферова тень тонко промелькнула по оконным стеклам и полу, застыла у ворот. Марта быстро разулась и легла возле Нины. Еще слышала, как тарахтела за перегородкой посуда, глухо переговаривались свекор со свекровью, и уже сквозь сон донеслось тихое скрипение двери. Едва раскрыла слипшиеся глаза. На кровати, заслонив спиной лунное сияние, сидел Лифер. Кряхтя, как дед, снял с ног тесные сапоги.
— Ты спишь, Марта? — коснулся рукой ее плеча. Само собой сжалось тело молодой женщины, тем не менее не шевельнулась — притворялась, что заснула. Но когда Лифер взял на руки Нину — хотел перенести на диван — отозвалась:
— Не трогай ребенка.
— Ичь, какие капризы, — улыбнулся примирительно. Тем не менее в голосе звучала неуверенность, а улыбка была просящая, жалкая, как и всегда, когда хотел после ссоры помириться с нею; осторожно, чтобы не разбудить, поцеловал Нину в лоб, отнес на диван; зевая, потянулся посреди дома, заслоняя собою окно.
«Хоть бы ребенка не отсудили», — упрямо думала свою думу, видела себя с Ниной в небольшой убогой хате за чужой работой — вышиванием или прядением. Тень качнулась ей навстречу, заскрипела кровать, костлявые и холодные, как лед, руки, обвились вокруг ее шеи.
— Не лезь, — отвернулась от него.
— Ну, давай забудем. Винюсь перед тобой — погорячился. Но ты же меня из себя выводишь, — хотел обнять.
Со злостью отпрянула от него, легла лицом в подушку.
— Что ты за жена мне? Или ты хочешь, чтобы я по другим ходил? — скрипит зубами Лифер.
— Иди хоть в пропасть!..
Какой он противный, какой он противный! Холодный, ненавистный, как гадюка. Или своими руками она не заработает кусок хлеба?..
«Иди к чертовой матери. Сам — доведешь меня — как сучку прогоню, а щенка при себе оставлю!» — припоминает слова свекра и еще теснее приникает к постели.
— Ты долго будешь ерепениться, змея подколодная? Еще Дмитрий тебе, или кто-то другой на думке! — начинает липкими пальцами крутить ей правую руку…