Вот уже десять лет живёт «розумный собака» Шарик у бабы Маруси. Десять лет он бороздит каменные плиты двора, громыхая цепью. От ворот до калитки в сад-огород протянута проволока, на неё и надета цепь. В те редкие дни, когда у бабы Маруси гости, цепь повисает на огромном гвозде, вбитом в калитку сверху. И Шарик лежит себе у калитки и слушает шум ветра и, может быть, вспоминает о своём никому не известном детстве. Баба Маруся каждое утро наливает ему в миску свежую колодезную воду, а каждый вечер – вкусную похлёбку. Если ей случается отлучиться «в Хмильнык», она освобождает Шарика с проволоки на тот случай, если кому-то вздумается накопать себе молодой картошки «на закуску» или нарвать «по-соседски» её огурчиков «на салат». Шарик может бродить, где заблагорассудится, но он, если всё спокойно, ложится у ворот и развлекает себя тем, что хулигански лает на редких тут прохожих – попа, бывшего настоящего лётчика, идущего из дому, что при церкви, в сельпо, и «москальку БарЯтову», шатающуюся тут просто так. Украинский муж помер, детей так и не случилось, и хоть она и прожила тут, в украинском селе, почти двадцать лет и точно так же полет «бурак», как и все эти хохлушки, но всё равно – чужая. А к своим на родину, в Смоленск, уже никак. Нет никого и ничего у неё в Смоленске. У неё уже синий паспорт с трезубцем, а не красный с двуглавым орлом, и кому она там, у давно чужих своих, нужна? Мать умерла, отца никогда и не было, а русский брат давно в Москве, у него своя семья, своя жизнь, очень далёкая от жизни некогда родной сестры в абсолютно чуждом ему
– Да-да, Настенька. Мне сорок три года. А ты сколько думала? Шестьдесят? – улыбается Анна Баратова беззубым впалым морщинистым ртом.
Баба Маруся послала Настю за молоком для «Ихорка». Настя не пьёт молоко и в другое время возмутилась бы, отчего это «Ихорок» не может сам сходить за молоком для себя. Ах, он вчера нарезался с друзьями «дытынства» «отой бурячыхы», «бидный хлопчык, то он нэзвычный, всэ бильшэ казьонку, мабуть, пье». И всю ночь храпел на полу, на кожухе, в котором его и принесли «друзья», как недорезанная свинья, а баба Маруся, умильно щебеча что-то на своей птичьей мове, гладила «онуку любу» по голове и наутро приготовила ему какой-то сложносочетанный чай и с подобострастием принесла прямо в постель. То есть в кожух. Какая трепетная прелесть! Вот пусть и возится со своим «Ихорком», видели бы его сейчас пациенты, «отого ликаря», которым гордятся все Качуры так же, как гордятся они своим «Васылём», старшим механиком Черноморского Морского Пароходства, выбившимся «в люды». В Люды, а также в Оли и в ещё много разных тёток. Но живущим с той самой Надей, что привёз из этого села. Будущий свёкор «Васыль» не глуп, но заносчив, как любой сельский паренёк, закончивший высшую мореходку. Собственно, если долго смотреть на «Ихорка», то становится ясно, что никакой он не врач-уролог, как и его отец никакой не стармех. Тем более – не «дед».[63]
Это так. Модные снобские бирки. Они – суть Качуры, Качуры и ещё раз Качуры. Те самые Мыколы, просто научившиеся говорить по-русски, пьющие «казёнку», а не «бурячыху» и моющиеся каждый день против родственных раз в когда придётся. Так что лучше уж она, Настя, с Анной Баратовой поболтает.– Честно? Именно так и думала. Что шестьдесят, – отвечает Настя. – Как же вы смогли довести себя до такого состояния?! Ну, раз избил, надо было собирать вещи и хоть пешком, но скорее топать отсюда!