Читаем Большая земля полностью

Староста опустился на дрожки, подобрал вожжи и, усмехнувшись, тронул сытого жеребца.

Позднее всех подоспела к стану худущая баба Авдотья Нужда. Она косила на отдаленном болотистом загоне.

Косцы, хмурые и молчаливые, разошлись по лугам.

На примятой траве осталась одинокая фигурка Дуньки, малой дочки Дилигана. Она стояла журавликом, поджав одну босую ногу.

— Что тут подеялось-то? — спросила ее Авдотья.

— Губернатор бумагу прислал, избы велел белить. — Дунька тряхнула льняными косичками, глазенки ее жадно заблестели. — Тетенька, а кто это — губернатор?

Авдотья повернула к девчонке худое нежное, синеглазое лицо.

— Большой человек, — тихо и певуче сказала она. — В каменных палатах живет.

Дунька переменила ногу и удивленно раскрыла рот.

— Больше моего тяти?

— Больше, — усмехнулась Авдотья. — Он все может. Солнца только не остановит. Землицы бы у него, у батюшки, испросить…

Авдотью Логунову прозвали Нуждой за ее одинокую и трудную жизнь.

Робкой сиротой была Авдотья просватана за рыжего великана Силантия и прожила за ним тихо и смирно добрый десяток лет. Мужик попался суровый, работящий, и Авдотья привыкла было к неприметной, послушной жизни за его широким плечом, как вдруг Силантия взяли на японскую войну.

Авдотья осталась одна с восьмилетним Николкой в немудрящей избенке. К ней же, по немощности своей, прибился старый отец Силантия, дед Полинаша. «Мужики мои — стар да мал!» — горько шутила Авдотья и покорно впряглась в пахоту, косьбу, жнивье… Через год Силантия убили в бою под Мукденом.

Бумагу о смерти мужа Авдотья приняла в руки молча. На бумаге чернел царский орел. Авдотья уважительно поклонилась писарю и вышла.

Вечером горе прорвалось наружу. Оно захватило женщину внезапно, во дворе, когда она возвращалась от колодца. Авдотья поставила наполненные ведра и повалилась на землю.

Соседка, богатая баба Олена Соболева, прозванная Семихватихой, видела все сквозь редкий плетень. Она вошла во двор Логуновых, оправила подоткнутые юбки и присела на колоду.

Авдотья зашевелилась, подняла острое синеглазое лицо.

— А и муженек мой, Силантьюшка-а, — певуче вывела она. — Сколь тверды его плечушки — в сажень раздались. Сколь густы его кудерьки — светлым пламем горят. Он ногой ступит — порог трещит, а и другой ступит — половица поет. Голосок вольный подаст — по всей улице слыхать…

Семихватиха растроганно всплакнула. Мелкие слезки так и покатились по ее багровым щекам. Потом баба деловито обтерла лицо и насторожилась. Ее удивил Авдотьин причит — необычный, не такой, какой исстари принят был в деревне…

— Да уж чего там, эдакий дуб свалился. — Она смущенно покачала головой. — А ты поплачь… Чего так-то сказывать?

Авдотья повела на Семихватиху строгими глазами, сцепила пальцы и, раскачиваясь, сдержанно запела:

— Дай покличу Силантьюшку, неужли не отзовется? Дай головушку к телу белому приставлю, неужли не срастется? Дай поклеваны глазоньки открою, неужли не глянут?

Авдотья причитала допоздна, то всем телом приникая к земле, то приподымаясь и вскидывая худые, перетруженные руки.

А Семихватиха сидела на колоде, уже не смея вставить ни слова. Так и ушла со двора вдовы, в слезах и смятении.

Немало причитов довелось Олене слышать на своем долгом веку. Да и не в плаче ли исстари проходит вся лютая бабья жизнь? Еще в девичьих песнях, даже веселых, даже в плясовых, уже пробивается, как извечный родник, мягкая печаль. С плачем входит молодая жена в мужнин дом, с плачем родит, растит, хоронит детей своих…

Но привычные, заученные вопли вызывали у Семихватихи лишь быстротечную, легкую печаль — дань обычаю, который идет от старины.

Авдотья причитала совсем по-иному: смело разрывая привычную паутину слов, она будто отворяла перед людьми свое сердце, рассказывала им все, что принято поверять лишь самому себе, и то в какой-то горчайший час…

В скором времени у Семихватихи помер хилый младенец. Был он у бабы поскребышем, смерть его она приняла как должное и только для виду поплакала быстрыми слезками. Потом вдруг вспомнила горестный причит Авдотьи и отправилась к ней во двор.

— Поди поплачь у дитятки моего, — повелительно сказала она Авдотье. — Ужо на поминках угостишься, да деньгами дам…

Авдотья накинула шаль и отправилась. Сильный грудной голос ее непривычно зазвенел в переполненной избе. Бабы слушали жадно и недоверчиво.

Авдотья пела о голубеночке, о легких крылышках, о мягоньких ручках, о чистом ребячьем сердце. Так и выходило: младенец счастлив в непреложной своей смерти.

Семихватиха первая уткнулась в широкий подол: досадуя, даже сердясь, она вдруг заплакала настоящими, горькими слезами. И, пожалуй, не о ребеночке, а о самой себе.

За Семихватихой застонала, заплакала вся изба.

Слух об удивительном мастерстве Авдотьи прошел по улицам Утевки. Ее стали звать и в бедные и в богатые избы, всюду, куда приходило горе. Через год-другой за вдовой Авдотьей окончательно утвердилась слава первой вопленицы на селе.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже