В глазах старой Даукинтене тревога. Потом Тякле, пододвинувшись к Казимерасу, начнет клянчить: может, он ей хоть меру зерна подбросит, может, клевера. Шмыгая горбатым носом, снует Криступене, раскрыв рот, прислушивается к разговору Константене. Константас вскидывает голову. Теперь они все чужие, поэтому и злятся друг на друга. Здесь всегда так: если двое, трое или четверо начинают о чем-то шептаться, советоваться или из-за чего-то торговаться, другие затихают, хотя прикидываются, будто ничего не видят и не слышат. (Привычка Криступене.)
Подложив под голову руку, Криступас лежит на старой софе с выпирающими пружинами и смотрит в окно, за которым колышутся ветки дерева. Теперь все волнует его, выглядит новым — и крыша риги, и сосны, и небо, и голоса в комнате — все как будто на старой, забытой картине.
Хотя теперь середина зимы, но кажется: на берегах реки уже подсохли тропинки… Выйдет он с Юзукасом, оглянется вокруг, нарежет лозы для корзин и для верши.
— Где ребенок? — спрашивает он.
— Куда-то умчался… Может, на реку.
В чуланчике гудят жернова. Константас уходит кормить скотину. Встает из-за стола и Казимерас. По комнате струится запах вареного мяса и щей.
— Есть будешь, Криступелис? — допытывается жена.
Криступас смотрит на нее, откинувшись на подушку, словно в толк не возьмет, откуда взялась эта замызганная горбоносая баба, чего она от него хочет.
— Давай.
Криступас берет ложку, спрашивает:
— Скажите же наконец, где я был?
Он продолжает смотреть в окно, за которым дрожат на ветру ветки дерева. Господи, какой чистый воздух, какой свет!
— Далеко, очень далеко ты был, — говорит жена.
— Я и сейчас далеко.
Вечером, наточив топор, он выходит во двор, чтобы наколоть дров. Все небо пламенеет. На востоке сгущаются дымчатые, цвета золы сумерки, светится белая кучка дров, крыша риги. Печально и протяжно гудят жернова, так гудели они, когда шла Великая Отечественная война и было ему, Криступасу, четыре годика. Мужикам раздавали повестки в армию. В такую вот пору ушел его отец и не вернулся; ушел Андрюс Жалнерюс и вернулся без ног; ушел Криступас и вернулся с осколком свинца под сердцем. Монотонное, угрюмое гудение жерновов в студеный зимний вечер. В такие вечера хватали рекрутов, в такие вечера деревня получала самые дурные вести. В такую вот пору под гуд жерновов уходили ужпялькяйцы, оставив все, и больше никто их не видел — ни матери, ни жены, ни дети.
Тусклый, красноватый свет, дрожащий на подоконниках, на стежках, на крышах, полон какой-то душераздирающей скорби.
— Сил у тебя еще маловато, — говорит Константас. — Пойди передохни.
Звонко насвистывая, брат рубит возле риги хворост. Криступас кладет ему руку на плечо и спрашивает:
— Брат ты мне или не брат?
— Брат, — Константас опускает глаза.
— Подними голову и скажи: да, я твой брат.
Криступас снова прислушивается к гуду жерновов.
— Много пьешь, — говорит Константас.
— Нет, не брат ты мне, — Криступас затягивается дымком папиросы. — Трудно тебе быть моим братом, трудно быть кем-нибудь, а в особенности братом. Ты только зовешься братом. Думаешь, я не знаю, ты ведь не отвез мою Эльжбету в больницу. Не отвез. Будь ты моим братом, ты бы со мной так не говорил.
— А что я могу еще сказать? — Константас озирается: где же плетушка; жена его давно уже прошла в хлев.
— В самом деле — что ты можешь? Что вы все можете? Многое мне здесь не по нраву, и подлаживаться ни под кого не собираюсь. И ты мне не нравишься, и твоя жена. Не по душе мне и Казимерас: я ему вроде и не брат, думает, что он большой и хитрый, а он — дурак. И Визгирда такой же: весь в землю ушел. Но я еще поживу, еще похожу по ней, никто не видит, как я хожу. Разве что мой мальчуган. Для него это должно быть важнее всего. Но почему, скажи мне, — говорит Криступас, глядя на застывшее лицо Константаса, — почему вы такие?
Из хлева доносится голос Константене:
— Ты, наконец, придешь или нет?
— Иду, — кричит Константас, поднимая с земли плетушку.
Мимо Криступаса, сопя своим птичьим носом, с вязанкой дров пролетает Криступене. Сквозь заиндевелое оконце смотрят на него жалостливые глаза старухи-матери.
Вот и Юзукас с охапкой стеблей малины.
— Погоди, тятя! — кричит он издали. Красный, запыхавшийся.
…Полдня лазил он по березнякам, выламывая стебли малины. День был погожим, солнечным. Изредка до его слуха долетали звон колоколов и удары молота из кузницы Кайнорюса, отсюда виднелась его кровля; отсюда Юзукас видел и крышу своей риги, возвышавшуюся над линией извилистого холма.
В лицо дул теплый ветерок, невесть откуда веяло терпким запахом, в котором Юзукас учуял дымок пороха. Им овладела вдруг какая-то дурманящая, непонятная радость. Все вокруг он как бы видел и воспринимал душой оправившегося от болезни отца.
Какой-то человек в кожухе подошел к нему и спросил:
— Ты чей?
— Криступаса.
— Какого Криступаса?
— Даукинтиса.
Человек в кожухе помолчал.
— Ты ему скажи, чтобы по ночам не горланил, а то плохо кончит.
— За что?.. Он тяжело болен.