— С отцом (на сходстве с ним, с Константасом, он не решился настаивать), — сказал он и принялся излагать свои доводы — дескать, имеются черты матери, но и черты отца тоже имеются, и отцовских черт больше. — Да вот хоть походка — бывало, и я стою вот так, но в армии, когда…
— Да ну тебя, болтун! — сказала его жена, но все остались довольны мнением Константаса. Только Криступас почему-то обиженно нахмурил брови: ему не хотелось, чтобы сын был похож на него, ибо, чего доброго, и доля сына будет такая же треклятая, как и его.
С Юзукаса разговор переметнулся на Викторелиса, потом упомянули и Витаутаса — он-то уж точно вылитый Визгирда; долго колебались, к какой ветви причислить детей Казимераса. Моркунасы — такова девичья фамилия их матери, — вылитые Моркунасы, уверял Константас: сплющенные носы, продолговатые лица. Ходят (Константас показал, как они ходят) сутулясь. Никто в роду Даукинтисов так не ходил.
Если бы кто-нибудь со стороны глянул на них, собравшихся здесь при свете лампы, то удивился бы: до чего же они все похожи. Старательно, с тщанием вылепленное лицо Криступаса, которое долго скребли, прихорашивали, пока все не подогнали. Криступас всю жизнь стремился к красоте. Ему хотелось, чтобы его дети были хорошо воспитаны, никому не завидовал, ни к кому не испытывал ненависти, его душа, как только могла, защищалась от скудомыслия, озабоченности, она была чиста, как у ребенка, Криступас умел наслаждаться мгновением, и все, что заслоняло это мгновение, он инстинктивно отталкивал от себя, отвергал, может быть поэтому на него так злилась эта женщина, влачащая из последних сил донельзя стертую лямку жизни. Криступаса влекло к далям, залитым солнцем, к солнечным бродам на реках — ко всему, что озарено светом.
Они по натуре своей были чужими друг другу, и если первое предложение жизни Криступаса надо было начать словом «как», то ее — словцом «сколько», ибо важнее всего для нее было обилие и количество. Криступас был намного лучше тех, кого она ставила ему в пример, он был благороден, но начисто лишен цепкости, ухватистости, поэтому и оказался за пределами шкалы ее ценностей. На светлолицего Криступаса сразу же обрушилась ее ненависть. Криступене была живым воплощением обиды, словно кто-то толкнул ее и вдобавок сказал: «Иди и ищи что хочешь». Она жила в слепоте: как ее однажды толкнули, так она и кидалась из стороны в сторону, не зная, чего ей больше всего нужно, не давая себе ни минуты передышки, точно ее секли жгучими розгами, — позднее Криступене эти огненные удары обратила на мужа. Началу каждой их перебранки предшествовали ее слова: «Что скажут люди? Посмотри, как люди живут, сколько у них всего, что они едят…» После таких слов Криступас принимался выть, как раненый зверь. «А я не человек? Кто я для тебя? У меня своя жизнь, понимаешь — своя! Мне, может, наплевать на то, что у других. Большое дело: едят! Жизнь дадена не для еды. Понимаешь?»
Ничего она не понимала. «Вы только посмотрите на него: жизнь! — кричала она. — Да у тебя ширинку нечем прикрыть — жизнь!» — «Ты только ширинку и видишь!» — «Иди ты, хиляк. Ты что, лучше других, что ли?» — «Лучше не лучше, но я им не завидую. Может, того, что у меня есть, нет у них», — как всегда с пафосом говорил Криступас.
Их разделяла глухая, нерушимая стена, по-разному они на все смотрели, по-разному думали и чувствовали.
Черты Криступаса, только более мелкие, и у Казимераса. Глянешь на него и, кажется, понимаешь, почему он все время ругается, отчего у него такой въедливый голос. Рука незримого мастера здесь потрудилась весьма прилежно, но явно перестаралась. Равнодушно, с ленцой и натугой вытесанное лицо Константаса осталось незаконченным, застывшим, с торчащим носом. Может, поэтому в душе Константаса засела какая-то обида, которая и заставляет его всех упрекать, учить, давать советы, словно он боится, что, если только он вовремя не вмешается, еще одна работа будет сделана скверно или случится какое-то несчастье. Ему все что-нибудь да не так, все нехорошо, то не на месте лежит, это не в порядке. Константас все выше будет поднимать голову, но это будет гордость человека, который никогда не играл сколько-нибудь значительной роли, однако не желал в этом признаться ни себе, ни другим.
Зато с какой уверенностью были начаты черты Тякле, заботливо вырезанные и красивые, как у Криступаса, пока она со смехом не отпрянула — ладно, хватит, и так хорошо — и, запихивая под платок волосы, поспешила к своим делам. Этот ее смех звучит и поныне, а глаза полны восторга и удивления, особенно когда она смотрит на детей.