– О! – Покатаев поерзал в кресле, устраиваясь в позе рассказчика, завладевшего общим вниманием. – После своих бамовских успехов наш юный и великолепный Кузя искал тему. Он всех уверял, что хочет чего-то красного на зеленом. Или наоборот. Мучиться со всякими красными конями он не стал, а взял и прямиком изобразил... что? Ну конечно, Первое мая! Называлось сие творение “Первый Первомай в селе Горшки”. Всякие там елочки-палочки, березки-осинки убраны кумачом, девки водят хороводы, а с трибуны какой-то хрен в красной рубашке выступает. И все это, прошу заметить, волшебной кистью и на огромном полотне! Даже теперь, кроме как стихами, и не скажешь, так угодил. Успех бешеный. Выставки, пресса, восторг всеобщий! Подоспела какая-то Всесоюзная выставка в Манеже. Повесили там эти “Горшки” на довольно видном месте. Вообразите теперь вернисаж. Стадо черных лимузинов у подъезда, оцепление. Плывет Генсек. Плывет себе, кивает, никуда не вглядывается, даже Налбандяна прокивал, того, говорят, чуть кондратий не хватил от обиды... И тут – “Горшки”. Красное на зеленом такое, что глаза слезятся. Даже Генсека проняло. Остановился: “Кто? Что?” Прочитали ему этикетку. “Большой, – говорит, – талант, с мощной, говорит, силой отстаивает наши гуманс-с-сические идеалы”. Все кругом в переполохе: Генсек в других местах останавливаться был должен! Его ж и вели, куда надо, и авторы нужных полотен в нужных местах уже стоят, переминаются, речи с ответной благодарностью, прозубренные всю ночь, повторяют. А тут какой-то Кузнецов из какого-то, прости, Господи, заштатного Мухосранска! Кузя, кстати, в этот исторический момент сидел себе в Сибири, даже, кажется, здесь, в Афонине, писал своих голых баб и даже по телевизору не удостоился посмотреть немую сцену у “Горшков” и отвисшие вокруг оных челюсти. Что же, постоял, постоял Генсек и дальше поплыл, никуда больше не заглянул и даже бесед заготовленных не провел. Только часто моргал. Должно быть, в глазах мальчики зеленые после кузиной красноты скакали. Потом премии, конечно, звания кому надо дали, такие дела заранее делаются, но и Кузе перепало. Шутка ли, Генсека сразил! “Горшки” – мигом в Третьяковку, за какие-то небывалые деньги. А уж у нас вызывают Кузю в обком и прямо, как в сказке: “Проси, говорят, Кузнецов, чего пожелаешь!” Он: “Дачу хочу!” – «Дачу? У нас в Замурине?» (Номенклатурное было гнездо, да и сейчас губернатор там, говорят, живет). “Нет, говорит, другое местечко присмотрел” Он давно вокруг этой горы ходил. “Валяй”, – говорят. И построил Кузя теремок. Место, конечно, красивое, хотя, на мой вкус, непростительная глушь. Кузя – бирюк, ему нужно логово. Ему и триумфы-то нужны, чтоб только в покое оставили, чтоб только наработаться.
Покатаев все улыбался своей не веселой, а физиологической улыбкой. “Да друг ли он Кузнецову в самом деле?”– изумлялся Валерик.
Сомневаться, однако, не приходилось – конечно, друг. Звание у него было именно “друг Кузнецова”. Так бы и печатать на визитках маленьким курсивчиком под фамилией, где у Покатаева значилась всякая недолговечная ерунда: то “генеральный директор”, то “президент”, то “член правления”. Кузнецов и Покатаев дружили с третьего класса, сидели за одной партой и прибыли из напрочь забытого Богом райцентра Загонска поступать: один в художественный институт, другой – на физфак. Студентами тоже дружили, а потом рядом с молодым и удачливым живописцем был всегда интеллигентный, ироничный, красивый (модные тогда романтические кудри до плеч) друг-физик. В своем НИИ Покатаев ничем не выделялся, зато был очень хорош в компаниях, хрипловато пел под гитару, читал все новинки в толстых журналах, мило шутил и часто намекал, что мешает ему развернуться как следует (он даже как-то не защитился) то ли тупость начальства, то ли равнодушная сытость эпохи. Дружба с Кузнецовым Покатаеву шла на пользу, он попадал на престижные богемные вечеринки, на какие-то приемы местного хай лайфа, даже в некоторые весьма малодоступные дома проник, где очень быстро становился более своим, чем бирюк-Кузнецов, вечно торчавший в мастерской.
И женились они одновременно и как бы вместе. После прогремевшей бамовской серии Кузнецову выделили дармовую турпутевку в Венгрию (по тем временам вполне шикарная заграница) на две персоны; в таких случаях предполагается жена. Жены у Кузнецова не было, и хотя в планируемой группе мастеров искусств с супругами на эту лишнюю женину путевку уже находились подходящие зятья и тёщи, Кузнецов сумел всех простодушно уверить, как он один умел уверять, что ехать должен именно с другом.