— Кузя, Кузя, тише, — смиренно залепетал Покатаев, — ты не понял…
— Нет, я как раз понял! Ты мою работу считаешь дрянью, сморканьем, вроде твоей тухлой торговлишки ананасами. Конъюнктура! И это говоришь… ты? Ты ведь за всю свою жизнь не произвел ничего, кроме дерьма в унитазе! Продался вздорной уродине за сервизы и мебеля! Чтобы в сорок лет подавать тапочки тестю и покорно подставлять задницу для очередной порки! Друга обокрал! И ты надеешься, что тебя будут и впредь терпеть, жалеть, сопли твои утирать? Была у Инны кошка, которая гадила под диваном и которую жалко было выбросить, слишком долго жила в доме, притерпелись. Но это до меня было. Я не терплю гадливых кошек. Ты уйдешь, но не завтра, а прямо сейчас. Как хочешь — хоть пешком. Всё!
Кузнецов тяжело дышал, но глаза уже непоправимо остыли, и Покатаев видел, как все вдруг обрушилось, рухнуло в одну минуту, и ничего уже поправить нельзя. Да он и не собирался что-либо делать, чтобы поправить, он тоже свистел ноздрями, гордо корчась под руинами своего благополучия.
— Ах, Кузя, вот она, изнаночка! — выдохнул он. — Вот и вылезло нутро! Дружбы-то и не было никакой. Я тебя, как и ты меня — ненавидел. Всю жизнь. Никого так сильно не ненавидел, даже тестя. Свыкся. Жить, при всем том, без тебя не мог — вот как бывает. Тебе слишком уж много дадено… За что? Почему? Ты неумен, неуклюж, невоспитан, я даже жалел тебя в школе. За что же тебя судьба так балует?! Талант! Талант? Глупость, мазня! Но все носятся с тобой, как с писаной торбой. Да, мне досталась уродина, тебе красавица. Как дураку в сказке! И еще сотня красавиц, которые липли к твоей косматой роже, как мухи к меду. За что?! Все, что ты делаешь, вечно идет на ура, а у меня вечно труха, обман, чертовы черепки. Да, я был никем и стал ничем. Почему? А за тобой все бежал! В твои компании лез. На подружке твоей жены женился. Только твоими картинами и мог прожить. Ты мою жизнь сломал. Ты! Я и сейчас тебя ненавижу и рад, что столько лет тебя дурачил. Только тебе все, как с гуся вода.
Кузнецов холодно улыбнулся.
— Ну вот, и у меня свой Сальери завелся. Не музыкант, правда, не живописец, зато отменно подбирает галстуки к ботинкам. Это вся его алгебра и гармония. Только, Покатаюшка, пить с тобой я не стану.
Он стоял у мольберта. С незаконченного натюрморта тихо мигала, троилась в ночных зеркалах свечка — пламя, которое он сделал своими руками — а живое пламя лампы освещало резко и желто его круглое спокойное лицо. Из всех углов с его картин смутно глядели святые вперемешку с нечистой силой. Утратив в темноте цветное буйство, но оставшись по-прежнему лукавыми, властными и обольстительными, они обступили своего создателя и господина, смеялись беззаботными ртами.
— Я тебя, Покатаюшка, никогда не ненавидел. Тут ты ошибся. Ненавидеть мне некогда и незачем. Потому как недотепа ты.
Кузнецов отвернулся, стал перекладывать что-то у мольберта, собирать краски.
Большая, темная, чуть сутулая спина. Какой он самоуверенный! Как всегда. Отряхивает прах с ног, которыми прошелся по чужой жизни, бессмысленно бежавшей вслед за его жизнью, такой везучей и настоящей. Странно, что Покатаев тоже никогда не подозревал, что ненавидит друга Кузю. Но слово вылетело, и истина открылась. А истина в том, что этот тяжелый, косматый, упрямый человек, лучший друг его, и есть то, что мешало ему всегда, мучило, давило, как давит опухоль на мозг. И теперь все кончилось, кроме противной боли в затылке. Все равно.
Ножи блистающим веером торчали из большого обливного кувшина. Большие, маленькие, длинные, изогнутые. Кузя всегда был знатоком и любителем хорошей стали.
Когда Кузнецов упал — сразу, без криков, без борьбы, был только странный тихий звук «кря» — Покатаев удивился. Он, собственно, хотел только сделать Кузе больно, потому что был бессилен перед ним, как ребенок. Как тридцать лет назад на школьном дворе. Что он мог еще сделать? Но как вышло! Неужели это сделал? Что теперь будет? Тюрьма?
Покатаев вышел на лестницу, остановился, закурил. Курил он редко, только от большого удовольствия или в большом волнении. Было тихо. Он неплохо знал здешнюю тишину. Та, которая стояла сейчас вокруг него, была безопасной. Но делать что-нибудь все равно надо, причем делать быстро.
Он подошел к двери Инны. Из щели глядела темнота. Инна так рано не засыпала, обычно читала при свете лампы, забравшись под одеяло и красиво раскинув волосы по подушке. Где она сейчас? Уединилась-таки с банкиром? Покатаев вошел, зажег фонарик, который у него всегда был в кармане в Афонине, обходившемся без электричества. Вот шкатулка. Конечно, все сегодняшнее еще на ней, но кто станет присматриваться к таким деталям? Он выбрал серебряный браслет с какими-то висюльками. Такую ерунду может надеть только Инна — и сомнений не будет ни у кого.