Нет сомнения, в законах старшина Егоров разбирался не хуже моего. И еще он знал: любая попытка не выполнить приказ — чрезвычайное происшествие, притом из тяжелейших.
Вероятно, отправляясь к комэску, старшина твердо рассчитывал, что будет не только поддержан, но и поощрен. Но Шалевич то ли был занят, то ли думал о другом, к рапорту Егорова отнесся без внимания и, я думаю, сказал примерно так:
— Это не разговор: «А сержант не выполняет!» На то вы и старшина, чтобы заставить.
Верно, в уставе сказано: в случае прямого неповиновения начальник имеет право применить силу, вплоть до оружия... Но попробуй примени — не расхлебаешься. А сохранить старшинский авторитет надо...
Вечером была баня. Любимый в армии день. Кроме всего прочего, есть в банном ритуале великолепная раскованность. Голые, лишенные погон, а с ними и званий, люди чувствуют себя свободно и непринужденно. Кто служил, знает. И это надо еще поискать подхалима, который выговорит в банном пару: «А позвольте, товарищ капитан, спинку вам потереть?!»
Короче, была баня, и я склонился над шайкой, собираясь намыливать голову, когда почувствовал: кто-то схватил меня за волосы и ткнул в голову чем-то жестким и острым. Долго не раздумывая, повинуясь лишь защитному инстинкту, я развернулся и врезал налетевшему обидчику шайкой. Разлепив веки, обнаружил: в мыльной воде, стекавшей по кафельному полу, лежало бездыханное тело старшины Егорова. А рядом валялась машинка для стрижки волос.
«Запевай веселей, запевала, эту песенку юных бойцов...»
Да-а, неприятность вышла громадная.
И Егоров писал в рапорте: «Нанес мне физическое оскорбление по голове, когда я, добиваясь от сержанта Абазы безусловного выполнения приказания, начал укорачивать его прическу, превышавшую установленную норму над черепом...»
По всем соображениям эта неприятность должна была обойтись мне дорого. Но Шалевич своею властью дал мне всего пять суток ареста и закрыл дело. А вскоре мы с комэском улетели на фронт.
Может, я напрасно не люблю фотографий? Ничего этого скорее всего бы не вспомнить, не попадись на глаза старый залихватский снимок сержанта Абазы, летчика-инструктора образца 1941 года...
Большие неприятности, маленькие... А как их мерить, чем? Иногда приходит в голову: большие неприятности — те, что долго помнятся, что долго портят жизнь. А мера понесенного наказания вовсе не обязательно соответствует истинной величине неприятности.
Человека наказывают люди. И у каждого свое представление о справедливости, своя совесть.
Что сделала жизнь со старшиной Егоровым? Не знаю.
Что сделал он со своей жизнью? Не хочу гадать.
Наше последнее общение получилось довольно странным.
Я лежал на койке. В гимнастерке и в сапогах. Нарушение, конечно. Только мье было все равно: утром разбился Аксенов. Мой курсант. Разбился на сорок втором самостоятельном полете. Почему?
Вошел Егоров, спросил:
— Что вы делаете, Абаза? — и замер надо мной.
— «Погружался я в море клевера, окруженный сказками пчел, но ветер, зовущий с севера, мое детское сердце нашел...»
— Абаза! — В голосе старшины Егорова что-то изменилось.
— «Призывал я на битву равнинную — побороться с дыханьем небес. Показал мне дорогу пустынную, уходящую в темный лес...»
— Абаза! Послушай... ты чего это, Абаза? — встревожился Егоров.
— «Я иду по ней косогорами и смотрю неустанно вперед...»
Егоров попятился. Я поднялся с койки.
— «Впереди с невинными взорами мое детское сердце идет...» — читал я в отчаянии Блока.
Играя скулами, Егоров медленно отступал к двери. А я смотрел ему в лицо и продолжал:
— «Пусть глаза утомятся бессонные, запоет, заалеет пыль... Мне цветы и пчелы влюбленные рассказали не сказку — быль».
Больше мы никогда не виделись.