В этот год необычайными днями проливалась над городом осень. Золотые россыпи света баюкали его осеннюю тишину, и с фламандским изобилием — рыже и изумрудово — был он засыпан фруктами и цветами.
Уже начался обратный слет с юга на север, в скорых поездах коричневела все чаще нежная смуглость женских и девичьих лиц, а навстречу в осенние отпуска на минеральные воды ехали мужчины с катарами, почками, диабетами и последствиями сентиментальных увлечений.
Тридцать два дня, круглый и лучший месяц, прошли с того часа, когда ужас неотразимо и ватно всосал Берлогу. Что произошло с ним за этот месяц, чей таинственный шахматный ход произвел зловещую рокировку с ним, — неслыханные эти вопросы, бушевавшие в голове репортера, раздирали его в клочки. А, может быть, в самом деле, он болен непоправимо и страшно, и зловещие галлюцинации претворил для себя он в действительность?
Забеленное наполовину окно выходило в сад. В саду огромными кронами подпирали осеннее небо тополя, отвратительные кислые запахи неопрятного человечества, запрятанного в этот же дом — гениальных фельдмаршалов, непризнанных вождей и кротких вдохновенных маниаков — запах их мочи, царственно пускаемой под себя, часы обеда, прогулок и чая — вот, что озарило для Берлоги этот месяц его одиночества. Впрочем, на прогулке однажды увидел он Ивана Кулакова: Иван Кулаков переживал тишину в себе. Дни его озарения кончались, безрадостный сумрак иссушал его своей тенью. Он сидел на скамейке и безучастно смотрел на осеннее, полное ползучих и смиренных облаков, небо. Берлога подсел к нему. Иван Кулаков его не узнал; однако, минуту спустя, сказал он с огромным и мучительным вздохом:
— Незнакомый друг, я погибаю… Человек, которому я мешал, совершил надо мною чудовищное преступление… Я мешал его замыслам, я хотел разоблачить сеть его преступлений, у меня в руках были данные… Он хотел свой опыт испробовать на фабрике Кулаковых, поджечь ее так же, как и десятки других — и вот он меня погубил… Знаете вы, кто он?
Иван Кулаков привстал, дикое вдохновение плеснулось из его измученных глаз, его провинциальное обжитое лицо было даже прекрасно в эту минуту.
— Кто? Кто? — спросил Берлога и впился концами пальцев в скамейку. Он почти не дышал в этот миг.
— Мошенник, — сказал вдруг Иван Кулаков очень презрительно, — проезжий мошенник… катись себе дальше! Кулак Иванов знает, для чего он призван на землю… для водворения рая, он — Адам.
И Иван Кулаков, смиренно и содрогнувшись от грусти, сел на скамью. Его запавшие глаза очень черно посмотрели Берлоге в лицо: они тосковали.
— Как его имя? — Берлога спросил, чувствуя, что от одного лишь ответа, короткого как дыхание, зависит его судьба и таинственный ход многих и чрезвычайных дел, но Иван Кулаков тосковал, — он подпер рукой свою многодумную голову и тосковал так люто, что не слышал вопроса. Берлога потер рукой щеку и лоб; пот сочился по его лицу. Короткое слово погибло несказанным. И в этот день почувствовал Берлога еще, что сам погиб, как это несказанное слово Ивана Кулакова. Здесь не верят рассудку и доказательствам. Холодная спираль науки наматывает на себя живую нить больной человеческой воли и вдохновенных мечтаний. Кто придет, чтобы помочь и спасти?! И помощь пришла неожиданно, именно в ту минуту, когда все казалось потерянным и до конца безнадежным.
В один из таких же осенних и благостных дней, полных густого тепла, персикового дыхания фруктовых лавок, завешанных виноградом, диких и волнующих запахов овощей, — со скорым московским поездом приехал в город человек, которого по достоинству оценили носильщики на вокзале, бросившись табуном добывать его чемоданы. Однако, в синем купе международного вагона в сетке лежал одинокий ручной саквояж в парусиновом аккуратном чехле, несколько смятых московских газет и пустая коробка из-под печенья; в купе хорошо пахло табаком, и пепел лежал повсюду. Приехавший спокойно оберегал купе от нашествия, дождался, пока носильщики, как бы разбившись о мол, отхлынули, взял саквояж и желтый портфель на ручке и не спеша вышел из вагона на вокзальный перрон.
Был предвечерний час, магазины уже запирались, и только возле уличных киосков, светившихся своими стеклянными ретортами сиропами всевозможных цветов, по-южному толпились мужчины, а возле фруктовых лавок, палево увешанных дынями, скучали хозяева-персы и курили табак. Извозчичьий фаэтон был мягок и вместителен, как турецкий диван, и пара лошадок, весело звякая сбруей, лихо понесла приезжего в город. Двадцать минут спустя, горластый нахичеванец-кучер осадил лошадок возле лучшей гостиницы, сохранившей довоенную фирму «Бельвю».