Винс вздохнул. Пускай Томми с Энди смеются – чего ж не посмеяться, раз охота. Мужские подколки, раньше они и его веселили (более или менее) – и бахвальство это, и спесь. Павлины северные, все как на подбор. У мужиков это в ДНК или в тестостероне, что-то такое, но Винс сейчас слишком депрессивен и не в силах подключиться к добродушным (по большей части) насмешкам и этому вечному «кто кого».
Томми на жизненном графике по-прежнему лезет наверх, а вот Винс явно катится под уклон. Дело движется к пятидесяти, а последние три месяца он живет в двухкомнатной квартирке на задах лавки, где торгуют рыбой с картошкой, и происходит это с того самого дня, когда Венди поутру повернулась к нему за столом – он поедал на завтрак мюсли, у него как раз случилось краткосрочное увлечение здоровьем, – и сказала:
– По-моему, хватит, Винс, не находишь? – и в изумлении он так и отвесил челюсть над своими «Ягодно-вишневыми» из «Теско».
Эшли со своим парнем-серфером только-только умотала кататься стопом по Юго-Восточной Азии. Насколько понимал Винс, «перерыв в образовании» – это затишье между выплатами за дорогую учебу в частной школе и выплатами за дорогую учебу в университете, временное финансовое послабление, которое все равно стоило ему дочериных авиабилетов и ежемесячных денег на расходы. Винсу в детстве внушили достойные нонконформистские добродетели – самодисциплину и самосовершенствование, – а вот Эшли (не говоря о ее парне-серфере) верила только в «само». (Да нет, Винс не в обиде. Эшли он любил!)
Едва Эшли встала на крыло (то есть села в самолет «Эмиратов» до Ханоя), Венди доложила Винсу, что их брак скончался. Еще труп остыть не успел, а она уже флиртовала в интернете, как крольчиха на спидах, предоставив Винсу чуть ли не каждый вечер трапезничать рыбой с картошкой и гадать, когда все пошло под откос. (Три года назад на Тенерифе, как выяснилось.)
– Я тебе принесла коробок из «Косткаттера», вещи сложить, – объявила Венди, а он непонимающе на нее таращился. – Не забудь достать свои грязные шмотки из корзины в кладовой. Я тебе стирать больше не буду. Двадцать один год рабства. С меня довольно.
Вот, значит, каковы дивиденды с принесенных жертв. Вкалываешь с утра до ночи как ненормальный, наматываешь сотни миль в неделю на корпоративной машине, на себя времени толком не остается, и все ради того, чтобы твоя дочь делала бесконечные селфи в Ангкор-Вате, или где там ее носит, а твоя жена сообщила, что вот уже год гуляет с владельцем местного кафе, по совместительству членом команды спасения на водах, что, похоже, в ее глазах оправдывало адюльтер. («Крейг рискует жизнью каждый раз, когда откликается на СОС. А ты, Винс?» Да, по-своему и он тоже.) Все это оттяпывало от души по кусочку – тяп-тяп-тяп.
Венди любила строгать и стричь, среза́ть и срубать. Летом она почти каждый вечер выволакивала на лужайку «Флаймо» – за многие годы провела с газонокосилкой больше времени, чем с Винсом. И вполне могла бы отрастить вместо рук секаторы. У нее вообще были диковатые хобби – помимо прочего, она выращивала бонсай (мешала ему расти, про себя уточнял Винс) – жестокое занятие, приводило на ум истории про китаянок, которые себе ноги бинтовали. И вот так же она теперь поступала с Винсом – оттяпывала по кусочку от его души, подстригала, чтобы Винс получился карликовый.
Он еле тащился по жизни ради жены и дочери, они даже не догадывались, какого героизма это ему стоило, – и вот благодарность. Вряд ли случайно, что слово «тащиться» созвучно слову «тощища». Винс думал, тащишься-тащишься – и в конце дотащишься до цели, но обнаружилось, что в конце ничего нет – надо тащиться дальше.
– Опять ты? – всякий раз говорила ему веселая суматошная тетка за прилавком рыбно-картошечной лавки; Винс бы, наверное, мог дотянуться до лавки из дальнего окна своей квартирки и сам достать себе рыбу из фритюрницы.
– Опять я, ага, – неизменно отвечал он – бодро, словно и сам удивлялся.
Как в том фильме, в «Дне сурка», только Винс ничему не учился (поскольку, что уж врать-то, учиться тут нечему) и никогда ничего не менялось.
Жаловался он? Нет, он не жаловался. Более того, таков был рефрен всей его взрослой жизни. «Не жалуюсь». Британский стоик до мозга костей. Грех роптать. Он прямо как из старого ситкома. Теперь восполнял недостачу, пусть и только наедине с собой, – по-прежнему считал, что надо сохранять хорошую мину, иначе невежливо. «Если не можешь сказать ничего хорошего, – наставляла его мать, – лучше вообще ничего не говори».
– Того и другого, пожалуйста, – говорил он тетке в рыбно-картошечной лавке. Что может быть презреннее почти уже разведенного мужчины средних лет, который покупает рыбу к ужину в одно лицо?
– Ошметков надо? – спрашивала тетка.
– Если есть, будьте добры. Спасибо, – отвечал он, про себя морщась. Да, думал он, пока тетка сгребала хрустящие крошки теста в тарелку, ирония вопроса от меня не ускользает. Вот и все, что осталось от моей жизни. Ошметки.
– Еще? – спрашивала тетка, не опуская черпака, изготовившись к щедрости. Доброта незнакомцев.