Не надо было произносить этого слова. Оно было в нашем беспощадном взгляде, в гневных глазах всех девчат, выплакавших свое горе в этом дьявольском лагере.
Парни просидели в заключении на полчаса дольше нас, девчат. Мы на радостях о них забыли. Они сидели в четырех тоже темных камерах, по сто человек в каждой. Как и мы, все они были измучены и истощены и, понятно, бесконечно рады своему освобождению.
Вы знаете, мне все казалось, что стук наших деревянных башмаков слышно даже в Москве. Я везу эти башмаки и платье с желтым клеймом «ОСТ» домой, в Днепропетровск, на горькую память о неметчине…
Горестные воспоминания вновь омрачили посветлевшее было личико Нади Ивановой. В 1942 году, когда немцы схватили ее на днепропетровской улице, ей было четырнадцать лет. Годы тяжелой каторги не дали ей вырасти и расцвести. Перед нами сидела на унылом возке хрупкая девочка, с жиденькими косичками с вплетенными в них голубыми ленточками, бог знает как выжившая три года в страшной рабской неволе.
К возку Нади подошла ее подружка Фатьма, крымская татарка. Она ходила искать сборный пункт для советских людей, освобожденных из неволи, но не нашла. Мы указали им место сбора и дружески распрощались с девушками.
— Спасибо вам, товарищи! До свидания! — повеселев, сказала Надя и, подобрав вожжи, задорно крикнула на понурую лошадь:
— А ну, фрау Марта, шагай пошире!
ХОЗЯЕВА
Рассказ
I
— Сержант Орешин, к лейтенанту Суркову! — крикнул с улицы часовой.
Согнувшись, Федор Орешин вылез из землянки и рысью побежал снежной тропкой к лесной сторожке, где жили офицеры. Чудом уцелевший от обстрелов и бомбежек маленький домик с крутой нерусской крышей и двумя высокими узкими окнами выглядел среди наспех построенных землянок настоящим дворцом.
Командир взвода лейтенант Сурков сидел за столиком и, держа в руке коптилку, читал книгу. На полу, укрывшись шинелями, спали два офицера, налево от дверей дремал в углу около телефона связист.
Орешин свободно, во весь рост, вытянулся и лихо козырнул:
— По вашему приказанию сержант Орешин явился.
Лейтенант захлопнул книгу, чуть не потушив коптилку, и поднял на сержанта усталые с красными веками глаза. Он как-то особенно внимательно, с головы до ног, оглядел плечистую высокую фигуру сержанта.
— Землянку строить закончили?
— Закончили, товарищ лейтенант.
— Люди ужинали?
— Ужинали, товарищ лейтенант.
— Чем заняты сейчас?
— Отдыхают, товарищ лейтенант.
— Хорошо, пусть отдыхают.
Отставив коптилку в сторону, он взглянул сержанту в глаза.
— Что произошло у вас в отделении с Кузовлевым?
— Не слышал и не знаю, товарищ лейтенант.
— Почему же вы не знаете? Мне вот рассказывали, что сегодня днем Кузовлев один сидел в лесу, за расположением, и плакал. Может быть, его кто-нибудь обижает?
Сержант спокойно выдержал испытующий и требовательный взгляд командира.
— Не должно этого быть, товарищ лейтенант.
— Или, может, у него случилось несчастье?
— Не знаю, товарищ лейтенант, ко мне Кузовлев не обращался и ни на что не жаловался.
— Плохо, сержант, когда солдат не видит в своем командире товарища и не хочет с ним делиться ни горем, ни радостью. Вы сами-то по крайней мере могли спросить у Кузовлева?
Обветренное темное лицо Орешина потемнело еще больше, в серых навыкате глазах его застыла виноватая растерянность.
— Мы находимся на чужой земле, не сегодня-завтра пойдем в бой, а вы не знаете морального состояния своих бойцов и не интересуетесь этим. Как же вы будете воевать? — строго допрашивал командир.
Он опустил голову и невыносимо долго молчал. Орешин стоял, не шевелясь, не переводя дыхания. Лейтенант поднял, наконец, глаза и уже не приказал, а мягко попросил:
— Сегодня же выясните, что случилось с Кузовлевым, и завтра доложите мне.
— Есть, товарищ лейтенант, выяснить и доложить, — облегченно выдохнул Орешин. — Разрешите идти?
— Идите.
На улице уже совсем стемнело. Тропку занесло снегом, и сержант шел к себе, не разбирая дороги. Щеки его так горели, что даже ветер, морозный и пронзительный, не остужал их. Именно сейчас ему припомнилось, как в прошлом году лейтенант Сурков точно в такой же вьюжный вечер вызвал его к себе в землянку. Это было под Любанью, незадолго до наступления. Тяжелая тоска сжимала тогда Орешину сердце: родной город захватили оккупанты, и связь с семьей оборвалась. «Успел ли эвакуироваться завод, где работала жена? Уехала ли семья, и куда? А если осталась в городе, то живы ли все они — жена с дочуркой, старая больная мать?» Мысли эти неотступно жгли его днем и ночью. Попав из госпиталя в этот полк, Орешин не успел еще сообщить жене нового адреса. Может быть, она по старому адресу и писала ему, но письма до Орешина не доходили.
Помнится, когда он вошел в землянку, лейтенант сидел на корточках около печки и искал что-то в планшетке, перебирая бумаги.
— Сержант Орешин, — волнуясь, объявил он. — Вам письма от жены, целых пять…
Орешин, забыв обо всем, почти выхватил у него из рук треугольные конверты и долго не мог вымолвить ни слова, пряча их за пазуху. Не своим, охрипшим сразу голосом сказал тихо: