Принципиальная и непримиримая партячейка, наведываясь к бабке, всегда заседала в просторной и теплой гостиной, за круглым, орехового дерева столом, который когда-то сработал вечно пьяный самородок, пролетарий-краснодеревщик дядя Юра. Чай подавала домработница Люся. У нее был кружевной передничек и полные белые руки. Английский фарфор партячейке не полагался, поэтому пили из лубочных гжельских кружек, и ванильный кексик Люсиного изготовления отсвечивал желтым сытным краем на расписной тарелочке, и белый хлеб дышал в просторной плетенке, и докторская, тоже вполне пролетарская, колбаска прилагалась к этому хлебу… Партячейка любила обсудить свои насущные дела по обращению человечества в истинную марксистскую веру именно за этим столом, что юного Димочку чрезвычайно забавляло. Кажется, они до сих пор приходят, эти полоумные старики и старухи.
Он вновь шевельнулся на стуле и услышал, как отчетливо хрустнул в нагрудном кармане рубахи сложенный вчетверо листочек с
Он справится. Он обязательно справится. Он выполнит то, что
А там посмотрим, кто кого!..
Евгений Петрович Первушин пришел на вечер одним из последних. Прямо перед ним на школьный порожек взбежала запыхавшаяся Маруся Суркова, которая всегда и везде опаздывала, и вихрем промчалась прямо в раздевалку, на ходу стаскивая умеренно модное пальтецо.
Даже в зеркало на себя не взглянула. Даже по сторонам не посмотрела, как делали все, кто входил в залитый беспощадным светом и выкрашенный в голубой исподний цвет школьный вестибюль. Впрочем, Суркова всегда была со странностями и вечно делала что-то не так. Ведь именно за этим бывшие ученики сюда и шли — людей посмотреть, себя показать, точно установить, кто лучше, кто хуже. Кто “состоялся”, а кто — нет. Кто совсем плох, а кто и несказанно хорош, вроде сегодняшнего главного лица — Потапова.
Надо же, как все сложилось!
Казалось бы — Потапов! Ну что он из себя представлял? Да ничего он из себя никогда не представлял! Серая посредственность, закопавшаяся в английских глаголах.
В шестом классе родители зачем-то отдали его на теннис, и он стал ходить с ракеткой. Ракеточка у него была самая дерьмовенькая, в самодельном брезентовом чехле, на дне которого болтались еще советские сине-красные кеды на резиновом ходу. Потапов свою ракеточку обожал, таскал за собой из класса в класс, или, как это называлось, из “кабинета” в “кабинет”, в раздевалке не оставлял, все боялся, что у него сопрут такую драгоценность!
И “драгоценность”, конечно, в один прекрасный день сперли. Прямо из “кабинета”.
Евгений Петрович улыбнулся, рассматривая сидящего на сцене, такого важного нынче Потапова. Как он метался, ища свой безобразный брезентовый мешок! Как приставал ко всем — не видел ли его кто! Как бегал в туалет и лазил за все толчки, проверял, не там ли он! Как потом помчался в раздевалку и долго и бестолково тыкался в разные стороны, а мешок все не находился! В конце концов он ушел за школу, чтобы его никто не видел, и кулаком утирал слезы, слизняк лопоухий, и там его, зареванного, в соплях и горе, засекла первая красавица класса Динка Больц, в которую все были тогда влюблены, и Потапов тоже!
Наверное, эта ракетка в истлевшем брезентовом мешке до сих пор гниет там, куда ее засунул тогда Первушин — за пожарным щитом на стене макулатурного сарая. Женька засовывал, а Вовка Сидорин, комсорг, приплясывая от нетерпения, караулил за углом с осыпавшейся штукатуркой и выцарапанным сердцем с надписью “love”.
Ах, молодость, молодость!..
Евгению Петровичу, как и всем его одноклассникам, в этом году должно было исполниться тридцать три, но он чувствовал себя умудренным жизнью старцем.
Он чувствовал себя таким лет с десяти, наверное.
Он никогда не был так отвратительно глуп, как большинство его приятелей. Он всегда совершенно точно знал, чего хочет, и отлично предвидел опасности, возможные последствия и обязательные неприятности. Все свои, даже вполне мальчишеские, предприятия он начинал и заканчивал в точном соответствии с собственным сценарием, и ему это нравилось. В отличие от всех остальных он никогда не боялся учителей и не считал их небожителями. Он изучал их слабости и отлично ими пользовался.
А что тут такого?
Раиса Ивановна обожала стенды и “наглядную работу”, и Первушин был самым первым, кто вызывался рисовать схемы и диаграммы на плотных, с загибающимися внутрь концами, листах. Рисовать было трудно, листы норовили свернуться в трубку, но он рисовал самоотверженно, почти истово, и Раиса Ивановна умилялась.
Ботаничка всё время страдала от пыли, и Первушин драил ее кабинет с таким рвением и старанием, что она ласково трепала его по макушке.