То, что я собираюсь рассказать, тебя наверняка удивит, начал я. Меня самого это потрясло, а выяснилось это за несколько месяцев до смерти Лотте. С тех пор я с этим как-то существую, но никак не свыкнусь с мыслью, что женщина, с которой я прожил почти пятьдесят лет, скрывала от меня событие такого масштаба, держала в тайне то, что — я уверен — преследовало, мучило ее все эти годы. Она, конечно, и о погибших в концлагере родителях редко говорила, и о детстве своем в Нюрнберге не вспоминала. Была у нее способность, даже талант, о многом молчать, и это могло бы навести меня на подозрения, заставить предположить, что она и в другие главы своей жизни меня не впускает, а погружается в них сама, до дна, как потерпевшее крушение судно. Но о судьбе ее родителей я все-таки знал, и о том, как разверзся под ней мир, тоже. Еще в начале наших отношений она сумела сообщить мне эти кошмарные вехи прошлого: получился какой-то театр теней, без подробностей и размышлений, и в то же самое время она четко дала понять, что эти темы ни она, ни я впредь больше не затрагиваем. Что от безумия, от пропасти, куда покатится и ее собственная жизнь, и та, что мы пытались вылепить вместе, ее спасет лишь жесткий запрет на эти кошмарные воспоминания: она накладывает запрет, а я торжественно клянусь никогда его не нарушать. Пусть память спит в логове вместе с волками, и не дай нам бог потревожить их сон. Я отлично знал, что во сне она часто наведывается в волчье логово: она спала там с ними вместе, даже писала о них, но то были литературные метаморфозы. В жизни она молчала, а я был свидетелем, если не соучастником этого молчания. Поэтому я не назвал бы эту часть ее жизни тайной. Должен добавить, что — да, я принял ее условия, да, я всегда оберегал ее от боли и стремился понять со всей нежностью и сочувствием, на какие только был способен, да, мне не довелось пережить таких мучений, и я испытывал определенное чувство вины, но, несмотря на все это, подозрения меня порой посещали. Признаюсь, бывали моменты — и я ими вовсе не горжусь, — когда я опускался до предположений, что она скрывает нечто иное, что она мне изменяет, намеренно меня предает. Но подозрения эти были мелочны, мелки, обычные терзания мужчины, который боится, что его возможности… (полагаю, я могу говорить с тобой откровенно, Готтлиб, ведь для тебя такие проблемы не новость, верно?) так вот, что его возможности в постели, которые, как ему верилось, должны оставаться при нем много десятилетий, как-то подувяли в глазах его жены, и она — по-прежнему красивая, по-прежнему для него желанная — уже не трепещет при виде его обвисших мышц и дряблой плоти. Дело усугубляет еще вот какое обстоятельство: сам он периодически испытывает влечение к прекрасным незнакомкам, а также к некоторым своим студенткам и женам друзей и считает это неопровержимым доказательством сходных желаний, которые должна испытывать его жена по отношению к особям мужского пола. В общем, сомнения меня посещали, но сомневался я, сам видишь, в ее верности. В свою защиту скажу, что случалось это нечасто. Кроме того, я очень старался уважать право жены на умолчание, а это совсем не просто, ведь приходится столько всего в себе душить, давить: потребность в подтверждениях ее любви, лишние вопросы. Это каким же совершенным человеческим существом надо быть, чтобы, пусть изредка, не заподозрить, что под глобальными вселенскими умолчаниями, о которых вы когда-то уговорились, она не протащила другие, более дешевые тайны — называй их как угодно, хоть недомолвки, хоть ложь, — чтобы замаскировать собственное предательство.
На этом месте Готтлиб сморгнул, и в тишине солнечного дня я услышал, как его укрупненные линзами ресницы прошуршали по стеклам очков. В остальном же в комнате, в доме, в самом дне царил только мой голос.
Полагаю, продолжал я, беспокойство мое проистекало из каких-то событий в жизни Лотте, которые произошли до нашей с ней встречи. Мне представлялось, что я не имею права ее об этом расспрашивать, ведь это часть ее прошлого, хотя время от времени я расстраивался из-за того, что она так замкнута, и внутренне негодовал на все эти негласные запреты на разговоры о личной жизни, ведь — насколько я знал — это не имело никакого отношения к ее потере. Конечно, я понимал, что до нашего знакомства у нее были любовники. В конце концов, к тому времени ей было двадцать восемь лет, и она жила без семьи в чужой стране. Она была женщиной во многих отношениях сложной, большинству мужчин, с которыми она тогда могла общаться, она наверняка казалась странной, но если взять в пример мои собственные чувства, могу предположить, что мужчин эта необычность только привлекала. Не знаю, скольких она любила, но думаю, их было немало. И она держала язык за зубами не только из желания охранить свое прошлое, но и для того, чтобы не пробуждать во мне ревность.