Когда она умерла, я сперва позвонил Ури. Выводы делай сам, какие захочешь. Кто был рядом все эти годы? Ури. Кто приезжал, когда заклинило дверь в гараж? Ури. А когда этот дурацкий дивиди-плеер накрылся медным тазом? А когда говенный навигатор орал в машине благим матом: «На следующем светофоре поверните налево! Налево, налево, налево!» Кому, на хрен, эта штука вообще нужна в стране размером с почтовую марку? Да замолчи ты, сука, мне направо, а не налево! Ури таки приезжал и знал, на какую кнопку нажать, чтобы он заткнулся. И я мог снова рулить в тишине и покое. Когда мать заболела, Ури возил ее на химиотерапию два раза в неделю. А ты, сынок? Где был в это время ты? Ну? И с какой такой стати я должен был позвонить тебе первому?
Поезжай домой, сказал я Ури, привези материн красный костюм. Папа… Голос у него упал, глухо так, камнем с крыши. Красный костюм, Ури, с черными пуговицами. Не с белыми, слышишь? Это важно. Непременно с черными. Почему важно с черными, а не с белыми? Потому что люди находят утешение в деталях. Но, папа, хоронят-то в саване, не в одежде. Мы с Ури просидели возле нее, мертвой, целую ночь. Ты сидел в Хитроу, ждал самолета, а мы с ним сидели у трупа женщины, которая произвела тебя на свет и боялась умереть, чтобы не оставлять тебя со мной один на один.
Объясни-ка мне еще раз, сказал я тебе. Потому что я хочу разобраться. Вот ты пишешь, стираешь, снова пишешь. И это, по-твоему, профессия? А ты, в бесконечной своей мудрости, ответил: нет, это образ жизни. И я рассмеялся тебе в лицо. Прямо в лицо, мой мальчик! Образ жизни! Я хохотал, а потом резко замолчал и спросил: что ты о себе возомнил? Кто ты? Герой своего надуманного, пустого существования? И тогда ты замкнулся. Как черепашка, втянул голову в плечи. Объясни, настаивал я. Ведь я на самом деле хочу понять. Кто ты такой и каково так жить?
Как-то ночью, за двое суток до смерти твоей матери я взялся писать ей письмо. Притом что я, сам знаешь, письма писать не мастак, мне легче поднять трубку и высказать все, что накипело. В письме нельзя регулировать громкость, а я из тех, кто голосом берет. Но до матери было не дозвониться, то есть набирай и слушай длинные гудки, трубку снять уже некому. А может, и вовсе телефонного аппарата нет. Господи, о чем я, сынок? Кому нужны эти гребаные метафоры? В общем, сел я в больничном кафетерии и принялся сочинять письмо, потому что осталось у меня к ней кое-что недосказанное. Я не питаю романтических надежд на загробную жизнь, по мне — когда тело гикнулось, это конец, занавес, капут. Но я все равно решил написать письмо и положить его с ней в могилу. Позаимствовал ручку у толстухи-медсестры и сел под плакаты с изображениями Мачу-Пикчу, Великой Китайской стены и руин Эфеса, словно отправлял твою мать в заморское путешествие, а не в никуда. По проходу загрохотала каталка: на ней — почти мертвый, лысый, скукоженный мешочек с костями, который вдруг приоткрыл глаз, и в этом глазу… там была такая мука… концентрат муки… так он и проехал мимо, вперив в меня взгляд. Я посмотрел на лежавший передо мной лист.