Я говорю «дом, где я прожила с ними», а не «наш дом», потому что ничего моего там не было, а сама я считалась, самое большее, привилегированным гостем. Хотя провела там семь месяцев. Кроме меня в доме регулярно появлялась уборщица, румынка по имени Богна, которая боролась с хаосом, угрожавшим брату с сестрой, словно буря на горизонте: вот-вот затопит все и вся. А когда случилось то, что случилось, уборщица исчезла — то ли потому что устала бороться с беспорядком, то ли потому что ей перестали платить. А может, она почувствовала, что дело плохо, и захотела, пока не поздно, сойти с корабля. Богна прихрамывала, думаю, у нее была вода на колене, родная дунайская водичка очень слышно плескалась там внутри, когда она топала из комнаты в комнату со шваброй и перьевой метелкой для пыли, вздыхая, точно ей только что напомнили обо всех горестях земных. Коленку она всегда плотно заматывала, а волосы травила добела каким-то собственноручно сваренным зельем из опасных химикатов. От нее пахло луком, нашатырем и сеном. Женщина она была трудолюбивая, но иногда прерывала работу, чтобы рассказать мне о своей дочери, которая жила в Констанце и работала там садовником за мизерную плату. Дочку бросил муж — ушел к другой женщине. Еще она говорила о матери, которая наотрез отказывалась продавать свой крошечный клочок земли, даром что страдала от ревматизма, еле ноги передвигала. Богна содержала их обеих, посылала им каждый месяц деньги и одежду от Оксфордского благотворительного комитета. Ее собственный муж умер пятнадцать лет назад от редкой болезни крови, теперь бы его вылечили — лекарство изобрели. Меня она называла Изабеллой, хотя на самом деле я Изабель, а обращаются ко мне чаще всего — Изи. Но я никогда ее не поправляла. Не знаю, почему она так любила со мной говорить. Может, видела во мне союзника? Или, по крайней мере, внешнего, постороннего для этой семьи человека? Сама-то я так не считала, но Богна понимала больше, чем я.
Как только Богна ушла, дом пришел в упадок. Враз одряхлел и замкнулся в себе, словно протестовал против исчезновения своего единственного защитника. В каждой комнате копились стопки грязных тарелок; пролитые напитки и упавшие куски пищи оставались на полу до скончания века; слой пыли все утолщался, а под мебелью она уже пушилась нежными серыми клубами. В холодильнике поселилась черная плесень, в открытые окна захлестывал дождь, оставляя разводы на занавесках, смывая краску с подоконников и пропитывая их влагой. Было ясно, что они рано или поздно сгниют. Когда в окно залетел воробей и начал, хлопоча крыльями, биться под потолком, я пошутила, что, мол, это призрак Богниной перьевой метелки. Шутку мою встретили угрюмым молчанием, и я поняла, что Богну, которая заботилась об Йоаве и Лие целых четыре года, упоминать больше не следует.
После Лииной поездки в Нью-Йорк, когда между молодыми Вайсами и их отцом повисла эта ужасная тишина, они вообще перестали выходить из дому. Я оказалась единственным человеком, который обязан был доставлять из внешнего мира все, в чем они нуждались. Иногда, отколупывая со сковородки яичный желток, чтобы приготовить какой-никакой завтрак, я думала о Богне и надеялась, что однажды она осуществит свою мечту и поселится в домике на берегу Черного моря. Два месяца спустя, в конце мая, у меня заболела мать, и я почти на месяц уехала домой, в Нью-Йорк. Я часто, раз в пару дней, звонила Йоаву, но внезапно брат с сестрой перестали подходить к телефону. Иногда я набирала номер раз тридцать или сорок подряд, а живот мой от страха сжимало спазмами. Вернувшись в начале июля в Лондон, я застала дом на запоре, с новыми замками. В окнах всегда темно. Сначала я решила, что Йоав с Лией вздумали надо мной подшутить. Но дни шли, а от них не было никаких вестей. В конце концов мне ничего не оставалось, кроме как уехать назад в Нью-Йорк, потому что из Оксфорда меня к тому времени уже выперли. Но — несмотря на обиду и злость — я их искала. А Вайсы как в воду канули. Единственным знаком, что они еще живы, была посылка с моими пожитками — она пришла моим родителям через полгода по почте. Без обратного адреса.
В конечном счете я объяснила себе странную логику их исчезновения, поскольку именно этой логике меня обучали в те краткие семь месяцев, что я с ними жила. Пленники своего отца, они томились в заключении в стенах своей семьи, но никому, кроме отца, принадлежать, в сущности, не могли. Смирившись, я перестала ждать вестей и никак не думала, что увижу их снова. Ведь они бросили меня без оговорок, без оглядки, их не обременили условности, которые нас, всех остальных, мучили бы в такой ситуации. А тут — ни колебаний, ни сожалений, ни угрызений совести. Я стала просто жить дальше и влюблялась не единожды, но никогда не прекращала думать о Йоаве: где он, что с ним сталось?