Отец перевозил их из Парижа в Цюрих, Вену, Мадрид, Мюнхен, Лондон, Нью-Йорк, Амстердам. Когда они входили в очередную новую квартиру, она уже была заполнена мебелью, которая постепенно распродавалась, а когда квартира оказывалась практически пуста, они переезжали в другой город. Иногда, впрочем, бывало ровно наоборот: они входили в абсолютно пустую, пахнущую свежей краской квартиру, и она медленно, но верно, за долгие месяцы, заполнялась мебелью. Бюро с роль-крышкой, кушетка, набор задвигающихся друг под дружку столов появлялись через окно или через дверь, порой на спинах пыхтящих носильщиков, а иногда неприметно, словно по волшебству, просто возникали в углу, пока Йоав и Лия были в школе или играли в парке. Вещи словно приходили сами и делали вид, что стояли тут от роду, всю свою жизнь. Йоав как-то описывал мне одно из самых ранних своих воспоминаний: звенит дверной звонок, он открывает дверь, а на лестнице — стул эпохи Людовика XVI. Голубая парча разорвана, из дыр торчит конский волос. Уезжали они по разным причинам: либо в квартире становилось слишком тесно, либо Георга Вайса гнала дальше тоска по умершей жене, либо еще почему-то — Йоав с Лией понимали почему, но не всегда могли объяснить словами. На новом месте, проснувшись среди ночи, чтобы сходить в туалет, они забывали, что здесь все не так, как в прежней квартире, в предыдущем городе, и натыкались на стены. В доме на Белсайз-парк на третьем этаже висел шкафчик-аптечка. Изнутри, на дверце, брат или сестра или оба вместе вырезали список всех адресов, где им довелось пожить: Ха-Орен, 19; Зингель, 104; Флораштрассе, 43; 83-я Западная, 163; бульвар Сен-Мишель, 66… Всего набралось четырнадцать адресов, и как-то днем, оставшись в доме одна, я переписала их себе в блокнот.
Вайса снедал параноидальный страх — он безумно боялся, что с его детьми что-нибудь случится, и держал их поэтому в строгости: этого не делай, туда не ходи, с тем не общайся. Их опекала бесконечная череда нянек — суровых и напрочь лишенных чувства юмора. Они таскались с Йоавом и Лией везде и всюду, даже когда дети подросли и, по идее, могли бы получить хоть какую-то свободу. После занятий — теннис, фортепьяно, кларнет, балет, каратэ — эти крепкие мускулистые женщины в толстых чулках и ортопедической обуви препровождали брата и сестру прямиком домой. На любую поправку в ежедневном графике следовало получить согласие отца. Однажды, когда Йоав беззлобно, даже кротко, заметил, что другие дети не живут по таким суровым правилам, Вайс резко ответил, что других детей, видимо, не любят так сильно, как его и его сестру. Кстати, если кто и протестовал против диктата отца, так только Йоав, и то чаще всего себе под нос. Вайс давил любые протесты на корню, причем куда жестче, чем того требовала ситуация. Он вообще постоянно умалял, унижал Йоава, словно хотел сокрушить волю сына еще в детстве, не дать ему обрести достаточной уверенности в себе, чтобы никогда, ни за что не вздумал ему перечить. Что касается Лии, она всегда поступала так, как требовал отец, ведь она жила с особым бременем: зная, что она — любимица отца, она не смела с ним спорить или, боже упаси, его ослушаться. Это было бы величайшим предательством, вроде ножа в спину.
Когда Йоаву исполнилось шестнадцать, а Лие пятнадцать, отец решил послать их в Международную школу в Женеву. К тому времени нянек заменил водитель, который тенью двигался за ними повсюду и бдительно, в точности как те тетки в толстых чулках, следил за каждым их шагом — только из обтянутого кожей салона «мерседес-бенца». Однако Вайс больше не мог закрывать глаза на незрелость своих детей, на их неумение общаться с повзрослевшими сверстниками. Лия и Йоав изъяснялись на смеси иврита, французского и английского, который понимали только они сами. Да, они немало путешествовали по свету, но жизненного опыта им это не прибавило, и они считали свою изолированность естественной, даже нарочно сторонились других подростков. Вайс понял, что это предел и держать их на коротком поводке больше нельзя. Не исключено, что он вдруг нутром почуял — так иногда бывает с самыми непросвещенными и слепыми в своей любви родителями, — что избранные им методы воспитания вредны и могут нанести его детям непоправимый и до поры не предсказуемый ущерб.