На следующей неделе приступы случались ежедневно, иногда по два раза в день. К уже описанным симптомам добавилась резкая боль в животе, сильнейшая тошнота и разнообразные ужасы, которые, как выяснилось, таились в самых пустячных предметах. Первые приступы были явно спровоцированы моей работой — они начинались при взгляде на написанное, при каком-то напоминании о нем, — но очень быстро, словно эпидемия, эти страхи распространились во всех направлениях. Сама мысль о том, чтобы выйти из квартиры и выполнить какую-нибудь крошечную, ерундовую задачу, вселяла в меня страх, хотя раньше, когда я пребывала в добром здравии, я бы это и задачей не посчитала. А теперь, дрожа, стояла у двери и пыталась усилием мысли и воли перенести себя за порог. Двадцать минут спустя я стояла на том же месте, с единственной разницей: теперь я была вся в поту.
Логики происходящего я не понимала. Ведь я полжизни пишу, выпускаю по книге каждые четыре года. Эмоциональных трудностей в моей профессии не счесть, спотыкаться и даже падать мне приходилось, причем не раз. Кризис, который начался после встречи с танцовщиком, когда мне стали мерещиться детские крики, был худшим, но не единственным, в прошлом случалось всякое. Иногда меня почти выводила из строя депрессия — побочный продукт жизни любого писателя, ибо, ступив на эту стезю, человек ежеминутно сомневается в себе и в смысле своего существования. Депрессия часто накатывала между книгами, когда я, привыкшая постоянно видеть свое отражение в тексте, вынужденно пялилась в непроницаемую пустоту. Но как бы плохо мне ни приходилось, это не затрагивало моей способности писать: пусть слабо, пусть через пень-колоду, но текст я из себя выжимала. Я всегда ощущала в себе азарт борца, всегда умела взять барабанные палочки и поднять себя на бой, умела превратить ничто в нечто, чтобы ощутить в нем сопротивление и — наступать, наступать, наступать, покуда не прорвусь насквозь, и потом еще сколько-то двигалась по инерции. Но сейчас… сейчас все получилось по-другому. Нынешний враг одолел все мои линии обороны, проскользнул незамеченным мимо умело выставленных кордонов; как стойкий супервирус, которому все нипочем, он обнаружил себя только после того, как укоренился в самой моей сердцевине.
Пять дней я терпела жестокие приступы, после чего позвонила доктору Лихтман. Когда мой брак сдулся, я перестала к ней ходить, поскольку постепенно отказалась от идеи коренным образом реконструировать собственное «я» и сделаться более пригодной для социального общения. Я смирилась со своими естественными проявлениями и их последствиями и, не без облегчения, вернулась на круги своя. С тех пор мы с доктором Лихтман виделись лишь изредка — если я погружалась в дурное настроение и никак не могла вынырнуть. Чаще же я просто встречала ее на улице, так как она жила по соседству. Мы приветственно махали друг другу, как делают люди, которые были когда-то дружны, но со времен их дружбы много воды утекло. В общем, мы не останавливались, а шли дальше, каждая своей дорогой.
И вот теперь гигантским усилием я извлекла себя из квартиры и доставила к ней в кабинет, за девять кварталов от дома. Всю дорогу, через равные промежутки, мне приходилось останавливаться и хвататься за что-нибудь — за фонарный столб или забор, — чтобы земля не уходила из-под ног. Когда я, наконец, добралась до приемной, заставленной умными, траченными временем книгами, под мышками у меня темнели потные круги. Дверь открылась: доктор стояла на пороге кабинета, и солнце подсвечивало сзади ее золотистые, наспех заколотые на макушке волосы — она носила их так, ни на кого не похожим образом, сколько я ее помню, то есть последние лет двадцать, и мне всегда казалось, что в этом пучке она перед моим приходом спрятала какой-то предмет, который иначе было некуда деть. Я буквально упала ей на руки.
Усевшись с ногами на кушетку, застеленную знакомым серым шерстяным покрывалом, в окружении вещей, на которые я смотрела в прошлом так часто, что теперь они показались мне метками на карте моей души, я принялась описывать последние две недели. Доктор Лихтман перенесла других пациентов, чтобы выделить мне сдвоенный прием, и за полтора часа — впервые за эти дни — ко мне медленно, точно на ощупь, начал возвращаться хоть какой-то покой. Я рассказывала о панике, которая довела меня до совершенного физического и творческого бессилия, о чудовище, которое выпрыгнуло откуда ни возьмись и сделало из меня совершенно другого, незнакомого мне человека, но одновременно — на ином уровне сознания, препоручив доктору Лихтман размышлять о том, о чем до сих пор размышляла сама, — я вдруг поняла, что надо сделать. Идея была совершенно бредовая, ваша честь, но она давала надежду на спасение.