Проговорили мы часов семь или восемь, не меньше. Скорее, больше. Оказалось, мы оба любим Рильке. Еще нам обоим нравился Оден, хотя мне — больше, чем Даниэлю, и обоим не очень-то нравился Йейтс, и мы оба этого втайне стыдились, словно нелюбовь к Йейтсу означала что-то вроде недостаточности или неготовности жить в мире, где властвует поэзия. Единственный момент дисгармонии наступил, когда я упомянула Пабло Неруду, единственного известного мне чилийского поэта, на что Даниэль вспыхнул и гневно спросил: ну почему любому чилийцу в любой стране сразу предъявляют Неруду? Почему меня тычут носом в эти чертовы ракушки? Что, у Неруды на них патент? Монополия? Он не сводил с меня пристального взгляда, ждал, что я буду возражать, и я представила, что там, откуда он родом, все разговаривают так же искренне и открыто, как мы сейчас, там могут спорить о поэзии с пеной у рта, и вот теперь он возвращается туда — и на мгновение мне стало безмерно одиноко. Только на миг. А потом я принялась извиняться и поклялась изучить всех великих чилийских поэтов, которых он рекомендует — он набросал краткий список на обороте бумажного пакета (первым, заглавными буквами, затмевая остальных, шел Никанор Парра), — а главное, никогда больше не упоминать Неруду ни в присутствии Даниэля, ни без него.
Мы говорили о польской поэзии, о русской поэзии, о турецкой, греческой и аргентинской поэзии, о Сафо, о потерянных черновиках Пастернака, о смерти Унгаретти, о самоубийстве Уэлдона Киса, об исчезновении Артура Кравена — Даниэль считал, что он наверняка жив и скрывается в Мехико, окруженный заботами городских шлюх. Но иногда, в паузах или пустотах меж предложений, когда мы перескакивали с одной обрывочной, хаотичной мысли на другую, лицо Даниэля затмевало облако, оно чуть подрагивало, точно решало, не остаться ли тут надолго, а потом соскальзывало, растворялось в углах комнаты, и в эти моменты меня тянуло отвернуться, потому что о поэзии мы уже поговорили, но совсем ничего не сказали о самих себе.
В какой-то момент Даниэль вскочил и принялся рыться в столе, во всех ящиках попеременно — он искал цикл своих стихов, которые сам же перевел на английский. Цикл назывался «Забудь все, что я говорил раньше» или что-то в этом роде. Наконец он его нашел, откашлялся и начал читать вслух — странным, чуть тремолирующим голосом, с излишней аффектацией, и услышь я такое чтение от кого-то другого, вполне могла бы рассмеяться или поморщиться, но в Даниэле все казалось абсолютно естественным, даже надтреснутый голосок. Он не манерничал, не опускал виновато глаза, не прятал лицо за страницами. Напротив. Плечи его постепенно расправлялись, спина распрямлялась, как будто он черпал из стихотворения все новую и новую энергию. Он часто смотрел не в текст, а на меня — думаю, знал наизусть все, до последней строчки. В один из таких моментов, когда взгляды наши скрестились, я поняла, что он вообще-то довольно красив. У него был крупный нос — большой чилийско-еврейский нос, — широкие ладони с узловатыми костяшками пальцев, большие ступни, но было в нем и что-то тонкое, изящное — может, впечатление это возникало от взмахов длинных ресниц, а может, от длинной, тонкокостной фигуры. Стихотворение мне показалось хорошим — не великим, но очень хорошим, или даже лучше чем просто очень хорошим, но я не берусь судить, не видя текст. Вроде бы речь там шла о девушке, которая разбила его сердце, но с таким же успехом речь могла идти, например, о собаке; на полпути я перестала следить за сюжетом и стала вспоминать, как Р. всегда мыл ноги, перед тем как лечь в постель, потому что у нас вечно был грязный пол, и хотя он никогда впрямую не требовал, чтобы я делала то же самое, это подразумевалось: нельзя же перепачкать своими ногами простыни и свести его усилия на нет. Мне не нравилось сидеть на краю ванны или стоять, засунув задранную ногу в раковину, так что колено упиралось в ухо, и смотреть, как черная грязь все быстрее кружится в белой чаше, но мытье ног — одно из тех бесчисленных насилий над собой, которые каждый делает в этой жизни, чтобы избежать споров. Теперь, вспоминая об этом, я была готова рассмеяться. Или захлебнуться от рыданий.