— О Месье, я не собираюсь вступать с вами в споры относительно охоты, точно так же, как не стала бы спорить с отцом о войне, у вас на этот счет своя точка зрения, довольно странная, которой я не понимаю, но охотничья команда нравится мне не больше, чем войско, идущее на войну, охотничье оружие — не больше, чем военное, а дичь в вашем ягдташе — не больше, чем военные трофеи. И там, и там я вижу одну лишь смерть, ту же самую смерть, что заливает кровью землю, вырывает глаза, дробит члены. Я вижу только смерть.
— Вы так говорите, потому что вы женщина!
— А вы мужчина. И я буду говорить с вами, как с мужчиной: уходите!
На это господину де Танкреду возразить было нечего. Но, как все особы, которых прогоняют, он решил остаться. Чтобы утолить сердечную боль, он все дни проводил на охоте, в бешеной ярости, но у него появилось тягостное ощущение, что его больше не существует на свете, что он словно растворился в осенних туманах, растаял, как клочья пара над прудом, возле которого подстерегал утку, сбросил листву, как лес. И он подумал: «Я человек одного времени года, я расцвел с вишневыми деревьями, а теперь наступила осень».
18
ИЗГНАНИЕ
Жюли принадлежала к той категории людей, которые ни при каких обстоятельствах не признают себя побежденными и всегда возрождаются к жизни. Когда она увидела, что Эмили-Габриель приходит в себя, надежда вспыхнула в ней, словно соломенный жгут, который обмакнули в смолу. Хвала Господу! — воскликнула она, подняв глаза к небу, к которому прежде не имела привычки обращаться, — наконец-то к ней вернулся разум!
— Вам нужно как можно скорее отправляться в Париж, из которого вообще не следовало уезжать. Примите жезл из рук Кардинала, восстановите аббатство, за его счет, разумеется, обратите своих монахинь к молитвам, а мне позвольте вернуться к моим делам.
— Париж! — вздохнула Эмили-Габриель, — я вообще не хочу туда возвращаться, никогда, я не могу вернуться к Богу в этом состоянии, мне лучше уединиться здесь, вдали от всего, чтобы скрыть от него свою скорбь. Мое сердце больше не бьется, оно стонет, когда я думаю о Париже, когда я думаю о монахинях, о монастыре. Моя боль витает вокруг меня, она везде и нигде. Я словно загнанная, изнуренная кляча, которая не слышит больше окриков и не чувствует ударов хлыста. Я пламя, которое тлеет и умирает под слоем пепла. Я хочу простить, но тотчас же сердце мое оказывается затоплено горечью. Нежность смешана с печалью, ум причиняет горе. Как могу я строить какие бы то ни было планы, ведь я больше не знаю, кто я, я не знаю, кто вы, я не знаю, где мы находимся.
Исповедник увидел, что сейчас его святая подобна эквилибристу на проволоке, который готовится — и страшится — посмотреть вниз. Он взял ее за руку, она приняла. Он повел ее показывать окрестности, которых она не знала, где убогие домики из глины и соломы сбивались в крошечные деревушки. Герцогиня, превратившая свою кровать в центр мирозданья, окончательно позабыла, что находится за дверью ее комнаты. Забвение ведет к опустошению, забвение Герцогини разрушило все.
— Вот люди, — сказал Исповедник, показывая на несчастных существ в лохмотьях, выползающих из каких-то дыр в земле.
— Их много, — заметила Эмили-Габриель, — странно, почему я никогда не видела их раньше.
— Да, их очень много.
— У них такой злобный вид, — сказала Эмили-Габриель, — они кусаются?
— Нет, — ответил священник, — у них нет больше зубов.
Из-за стекол кареты, остановившейся прямо посреди скопления лачуг, Эмили-Габриель созерцала это печальное зрелище, пепельное небо, серые существа, и чувствовала, как в сердце ее начинает таять какая-то льдинка и глаза наполняются слезами.
— О, — произнесла она, поднеся руку к груди и нащупав Большой Гапаль, который был отныне всего лишь кусочком стекла, — я чувствую… я что-то такое чувствую.
— Мадам, я поистине счастлив, ибо то, что вы испытываете, — это очень благородное и чистое чувство, оно называется Жалостью и осеняет лишь тех, кто сподобился особой милости.
— Жалость, — повторила Эмили-Габриель, — совершенно необыкновенное ощущение для особы вроде меня, у которой внутри все сожжено.
— Мадам должна узнать, что сама по себе Жалость бесплодна, если тотчас же за нею не последует Милосердие.
— В самом деле! — вскричала Эмили-Габриель. — Хочу Милосердие, дайте его сюда.
— Вы можете получить его за несколько монет, Мадам, — сказал Исповедник, вкладывая ей в руку кошелек.
— Так, значит, Милосердие можно позвать, как стайку куриц, только вместо зерен разбрасывать деньги?
И бросила пригоршню монет.
Тотчас же бедняки сбились в кучу, они катались по земле, шарили руками в грязи, а те, кому не удалось ничего ухватить, пытались отнять у своих более удачливых сородичей. Закончилось все чудовищной потасовкой.
— Вы правы, господин Исповедник, — задумчиво произнесла Эмили-Габриель, — это ощущение гораздо сильнее, чем предыдущее, оно сжимает горло, и я не могу сдержать слез. Поверьте, это похоже на дождь после сильной засухи, мне хочется испытать его вновь и вновь.