Утром, когда поезд приближался к Москве, а в вагонном окне мелькали желтые березки, дачные домики, мокрые от дождя асфальтные шоссе с грузовиками, покорно ожидающими за опущенными шлагбаумами прохода поезда, когда пассажиры уже доставали с полок чемоданы и сумки и хотя еще ехали – вид у всех был людей приехавших, с выражением на лицах не поездных, дорожных, а каких-то уже московских забот, – на Прасковью Антоновну напало томящее беспокойство. Ей обещали, что в Москве ее встретят. Но пригородные строения мелькали за окном все гуще, вместо дачных поселков виднелись одни многоэтажные громадины, тонкие, плоские, похожие на пчелиные соты, поставленные на ребро, и, так же как соты ячейками, чернеющие тесными рядами окон, все чаще проносились платформы с толпами ожидающих людей, все явственней чувствовалось приближение огромного, неохватного, необозримого города, рождавшее ощущение, что сам ты, отдельный человек, в такой же пропорции с этим приближением как бы убываешь, сокращаешься в размерах, мельчаешь до ничтожной малости; потом поплыла мимо окна, замедляясь, и остановилась последняя платформа с носильщиками возле тележек, вмиг наполнившаяся хлынувшими на нее из всех вагонов пассажирами, – и Прасковья Антоновна окончательно струхнула, что те, кто должен ее встретить, без кого она беспомощна и не сможет ступить на московской земле даже шагу, просто-напросто не найдут ее в этом многолюдстве, пестрой беспорядочной человеческой сутолоке.
Однако страх ее был напрасен. Чьи-то голоса уже произносили ее имя-отчество, какие-то улыбающиеся люди, в которых она не сразу узнала приезжавших в Ольшанск журналистов, уже пробирались к ней навстречу по вагонному коридору, чьи-то руки вмиг подхватили ее чемодан, в то время как другие руки предупредительно поддерживали ее под локоть, помогая выйти из вагонного тамбура на платформу.
Черная, выстланная внутри мягким ковром, плавно тронувшаяся с места машина, на сумасшедшей скорости недолгий полет куда-то вместе с так же несущимися справа и слева другими машинами, под расспросы – удобно ли было Прасковье Антоновне в дороге, как она себя чувствует, не утомилась ли; подъезд, сверкающий черным мрамором, стеклом, сталью, качающиеся в одну и другую сторону массивные стеклянные двери, светлый гостиничный вестибюль с колоннами, выстланный светло-серыми полированными гранитными плитами, на которых, казалось, ступив, можно тут же поскользнуться, как на льду…
Потом лифт с быстро бегущими на табло цифрами этажей, сами собой с мягким звуком закрывающиеся и открывающиеся двери.
Прасковья Антоновна пришла в себя, стала более или менее отчетливо видеть окружающее уже только в гостиничном номере – с креслами, торшером, белым телефоном на маленьком столике, с низкой кроватью, на которой, кокетливо топорща уголки, стояла подушка в снежно-белой накрахмаленной наволочке. Пол в комнате был покрыт темно-зеленой тканью; на нее даже как-то неловко, жалко было наступить – так была она добротна, хороша, дорога на вид. Подошвы приятно тонули в ее мягком ворсе, шаги по комнате были совсем неслышны.
Еще внизу, в вестибюле, к журналистам присоединилась худенькая, лет двадцати трех, а если постарше – то совсем не намного, девушка. Она ожидала приезда Прасковьи Антоновны, подошла к ней, еще издали улыбаясь, протянула узкую, прохладную ладошку, назвала себя Таней.
В гостиничном номере, поставив под вешалкой чемодан Прасковьи Антоновны, устроив на деревянные плечики ее плащ, усадив ее в кресло, журналисты представили Таню уже обстоятельней. Сказали, что она будет в поездке переводчицей и устроителем всех дорожных и прочих дел, – пусть Прасковья Антоновна не стесняется, эксплуатирует Таню на все сто процентов, обращается к ней за всем, что нужно. Таня хоть и молода, но окончила факультет иностранных языков, знает французский и английский, не раз уже ездила за границу с делегациями и туристами, у нее есть нужный опыт, и журналисты уверены, что Таня будет хорошей спутницей Прасковье Антоновне, они подружатся и поездка их пройдет вполне благополучно, как надо.
Таня, когда о ней говорили журналисты, сдержанно, молчаливо улыбалась, – улыбчивость, похоже, была присуща ее лицу, привычкой, выработанной профессией.
Прасковья Антоновна благодарно и смущенно кивала головой: ей было неловко, что столько человек ради нее одной оторвались от своих дел, конечно же, важных и значительных – ведь они московские журналисты, то, что они пишут, читает вся Советская страна, совестно перед Таней, которую, вероятно, оторвали тоже от чего-то гораздо более важного; может быть, даже эта поездка – только излишняя и обременительная для нее обуза, совсем ей не по желанию, не по охоте…