Василий пошел обратно, по самому краю берегового обрыва. Справа от него, чуть ли не рядом, на острых длинных крыльях над водой реяла чайка, высматривая рыбью молодь. Из-под его ног обвалившимися комками земли бухались в реку лягушки; глубоко нырнув, описав под водой круг, возвращались к берегу, выставляли среди ряски, камышиных прутьев бугорки своих глаз, с любопытством смотрели Василию вслед: кто это их вспугнул, так шумно идет по их владениям?
Два раза Василий стрелял по уткам – и оба раза промазал. Оставшиеся два патрона он выстрелил просто в небо – чтобы полностью прикончить боезапас и свою охотничью мороку. Выстрелил и, когда по холмам раскатилось и затихло последнее эхо, пожалел: лучше б отдать эти патроны Кольке, ему это была бы верная пара уток…
Долго, с час, сидел Василий на дырявом дюралевом крыле развалившегося самолета, ободранного теми, кто здесь побывал, так, что остался лишь голый остов. По надписям и табличкам в кабине можно было определить, что самолет – наш, а две его моторные гондолы говорили о том, что был он бомбардировщиком. Наверное, летал в сорок втором на бомбежку к фронту или за фронт, наверное, подбили, тянул на свой аэродром, каких много было в то лето в здешних местах, и недотянул, рухнул на этом лугу. В покоробленных крыльях, смятой кабине с пилотским штурвалом, разбитых циферблатах на приборной доске была чья-то судьба, чьи-то молодые жизни, – не старики ведь летали на таких боевых машинах… Василий вспомнил свой танк, после того «фауста» он больше его не видел, – где-то он сейчас, скорей всего – тоже только груда лома и кто-нибудь, глядя на него, вот так же гадает, чьи жизни, какие судьбы за этим горелым металлом…
В деревню Василий брел неохотно, механически, уже совсем не интересуясь рекой, встречавшимися на пути степными прудочками и низинками с камышовыми зарослями. Что-то оборвалось в нем, он чувствовал уже свою отрешенность ото всего вокруг, и мысли у него были только об одном: как он поедет завтра к себе домой, в город. Подняться надо затемно, чтобы успеть на утренний поезд; пропустишь – другой только вечером. До станции, конечно, пешком, вряд ли в такую рань встретится попутная автомашина…
Он выполнил Ксенину просьбу, вернулся даже позже, чем она говорила, в сумерках. В окнах дома за занавесками тлел желтоватый свет керосиновой лампы. «Родичи», наверное, покинули избу совсем недавно, потому что Ксения была еще в праздничном наряде: белой кофточке из тонкого парашютного шелка, с обнаженными до плеч руками, в синей шевиотовой юбке, туго натянутой на бедрах, лакированных туфлях на невысоких каблуках с блестящими металлическими пряжками. Темные глянцевые косы ее, завитые в кольцо, лежали на затылке тугим узлом.
Василия она встретила всегдашней своей приветливой сестринской улыбкой. Было в Ксении и что-то новое: какое-то спокойствие, умиротворенность. Точнее сказать, не спокойствие, а равновесие духа, как бывает, когда наконец-таки унесется из жизни тревожившее и наступает освобождение, уверенность, которой долго не хватало, и вместо тумана впереди видится ясный свет.
На столе, накрытом той скатертью, что принесла Анна Федотовна, с красными петушками по краю и нитяной бахромой, был уже наведен порядок: убраны грязные тарелки, вилки, остатки еды, не виделось никаких следов, что кто-то сидел, закусывал. А то, что осталось, стояло в явном ожидании его, Василия: белая эмалированная миска с частью бывшего в ней холодца, глубокая тарелка с горкой желто-красных соленых помидоров, большая сковорода с румяными кусками зажаренного мяса.
– Садись, – сказала Ксения, подвигая на край стола, где Василий обычно садился, сковородку с мясом, кладя возле нее вилку. – Долго ж ты гулял… Небось страх как голодный! Это что ж – целый день с куском-то хлеба! Я уж потом опамятовалась: что ж это я тебе картошек не дала, была ведь вареная, цельный чугун… На вот тебе мясо, ешь, вот помидоры, хлеб… Может, мясо взогреть? Давай-ка взогрею на лучинах, это ж всего момент…
Еда на столе была аппетитна; после долгого дня на воздухе, на ветру, Василию мучительно хотелось есть, желудок так и сводило. Но что-то мешало ему притронуться к недоеденной «родичами» закуске, – точно во всё это было что-то подмешано, что не даст проглотить ни одного глотка, ни одного куска.
Василий повесил на гвоздь шинель, ружье, долго мыл руки, потом долго вроде бы чем-то занимался, не садясь за стол, на самом же деле – просто борясь с самим собою…
9
Для человека, прожившего двадцать лет, а потом еще дважды по столько же, в ежедневном напряженном труде, постоянно занятого серьезными делами, первое двадцатилетие, заслоненное взрослой, с уже полностью развернувшимся сознанием, деятельной жизнью, которой было в два раза больше, должно казаться далеким-предалеким временем, призрачным и туманным, как привидевшийся сон. Так и происходит у подавляющего большинства людей.