И, как будто эта мысль только что пришла ему в голову, он добавил:
— Да, Франсуа, ты можешь привести своего приятеля, господина Мольна… Кажется, я не ошибся, его фамилия Мольн?
Мадмуазель де Гале внезапно встала, страшно побледнев. И я тогда вспомнил, что в том странном Поместье Мольн назвал ей на берегу пруда свое имя…
Когда она, прощаясь, протянула мне руку, я понял яснее, чем после долгих бесед, что между нами установилось тайное взаимопонимание, которое может нарушить только смерть, установилась дружба более крепкая, чем самая большая любовь.
…На следующее утро, в четыре часа, Фирмен постучал в дверь моей маленькой комнаты, выходившей во двор с цесарками. Было еще темно, и я с трудом разыскал свои вещи на столе, заставленном медными подсвечниками и новенькими статуэтками святых, взятыми из магазина накануне моего приезда, чтобы украсить мое жилье. Я слышал, как во дворе Фирмен накачивает шины моего велосипеда, а тетка разводит в кухне огонь. Солнце только поднималось, когда я выехал со двора. Мне предстоял долгий день: сначала позавтракать в Сент-Агате, повидаться с родителями и объяснить им свое длительное отсутствие, потом снова пуститься в путь, чтобы добраться к вечеру до Ла-Ферте-д'Анжийон, где жил мой друг Огюстен Мольн.
Глава третья
ИСТОРИЯ С ПРИВИДЕНИЕМ
До сих пор мне не приходилось совершать длительных поездок на велосипеде. Так далеко я отправился впервые. Но, несмотря на больное колено, я уже давно, тайком от родителей, с помощью Жасмена научился велосипедной езде. Велосипед — вещь необычайно привлекательная для каждого подростка; какое же удовольствие испытывал я теперь, если еще так недавно с трудом волочил ногу и обливался потом после каких-нибудь трех километров пути. Спускаться вниз по косогорам, углубляясь в тенистые ложбины, лететь, как на крыльях, обнаруживая за поворотом далекие извивы дороги, которые меняются на глазах и словно расцветают при твоем приближении, в один миг промчаться по деревенской улице, унося ее с собою в памяти… Только во сне переживал я прежде радость полета, такого чарующего, такого легкого. Даже брать подъемы казалось мне увлекательным делом. К тому же я ехал по родным местам Мольна — и это было особенно упоительно.
«Недалеко от въезда в городок, — говорил мне когда-то Мольн, описывая эти края, — виднеется большое колесо с лопастями, когда дует ветер, оно вертится…» Он не знал, какую работу выполняет это колесо, а может быть, желая возбудить мое любопытство, делал вид, что не знает.
Лишь к концу этого дня я увидел наконец посреди огромной равнины большое ветряное колесо — должно быть, насос, качавший воду для соседней фермы. За лугом, обсаженным тополями, уже виднелись первые строения пригородов. Дорога делала большой крюк, огибая ручей, и передо мной открывались все новые виды… Проехав мост, я увидел наконец главную улицу городка.
Я стоял, положив руки на руль велосипеда, и осматривал местность, куда я явился как гонец с такой удивительной вестью. На лугу, скрытые зарослями тростника, паслись коровы, слышался звон их бубенцов. За маленьким деревянным мостом начинались дома, они вытянулись в ряд вдоль улицы, у края длинной канавы, напоминая корабли, которые, убрав паруса, в вечерней тишине причалили к берегу. Был час, когда во всех кухнях разводят огонь.
И вдруг какое-то странное чувство отняло у меня все мужество; я жалел, что приехал, я словно испугался, что мое появление нарушит весь этот безмятежный покой. Поддавшись малодушному желанию отложить встречу с Мольном, я ухватился за мысль, что здесь, в Ла-Ферте-д'Анжийон, на маленькой площади, живет тетка Муанель.
Она приходилась мне двоюродной бабушкой. Все ее дети умерли; я хорошо помнил Эрнеста, самого младшего — высокого юношу, который должен был стать учителем. Он тоже умер, а вслед за ним — и мой двоюродный дед Муанель, старый судейский чиновник. И тетя Муанель осталась одна в своем смешном маленьком домике, где ковры были сшиты из цветных лоскутков, столы покрыты вырезанными из бумаги петухами, курами и кошками, а стены увешаны старыми дипломами, портретами покойных родственников и медальонами с прядями их волос…
Но и пережив столько скорби и столько утрат, она оставалась самой веселой и забавной старушкой на свете. Я разыскал небольшую площадь, где стоял ее дом, подошел к полуоткрытой двери и громко позвал ее. Откуда-то из глубины расположенных анфиладой трех комнат послышался пронзительный возглас:
— Вот тебе на! О боже мой!
Она опрокинула кофе в огонь — почему она варила кофе в такой неурочный час? — и выбежала ко мне… Она держалась очень прямо, даже как-то выгибалась назад, на самой макушке у нее возвышалось странное сооружение — не то шляпка, не то капор, не то чепец, оставляя открытым огромный морщинистый лоб, и придавая ее лицу что-то монгольское или готтентотское; она смеялась дробным смехом, обнажая остатки мелких зубов.