Отпевали Пушкина 1 февраля 1837 года с утра в Конюшенной церкви, а мы там заперлись с вечера: десять дам и девиц, — более никого. Понятно, ночь, страхи… Ну, я и начала рассказывать о покойном свое: как понимаете, весьма интимное. Я в ту пору любила все выставлять как есть, и даже хуже! За мною разговорилась вторая, третья, поведали свои истории с поэтом; кое-кто, полагаю, присочинил свой адюльтер; другие описали отношения платонически, но не было ни одной, которая бы не нашла хотя нескольких потаенных воспоминаний; и тогда я воскликнула: «Что за дамский Декамерон — в ночь-то перед отпеванием, у мертвого тела! Хоть и грех тяжкий, а думаю, покойный, если слышал наши разговоры, немало радовался…»
В следующий раз Закревская обещает вспомнить весь тот Декамерон до мельчайших подробностей. Признавшись, что теперь не с кем о тех незабвенных днях потолковать, графиня поднялась: «Приходите свободно, прошу вас» — и подала руку.
Вспомнил тут я совсем некстати из последнего «Колокола», вспомнил, вздохнул, руку поцеловал, простился — и к Андрею Васильевичу.
Андрей Васильевич
В Москве было бы кого навестить — старинных возлюбленных, например; но боюсь (как Пушкин говаривал) — «чай, дьявольски состарелись». И коли посещать седины и морщины — так уж выбираю самые почтенные и отправляюсь к двоюродному деду моему генерал-майору Андрею Васильевичу Пущину. Ему 117-й год. Живет в любимом моем московском уголке, у Спаса на Песках, в том доме, где 34 года назад снимал квартиру молодой надворный судья Иван Пущин, имевший в Москве хорошее имя и бог знает о чем мечтавший, отсюда — ездивший в Михайловское; отсюда — отправившийся в Петербург бунтовать и вследствие того 30 с лишним лет Москвы не видавший.
Свернул с Арбата, гляжу — мой Спас на Песках стоит как старый приятель и спрашивает: «Где ж ты, брат, так долго пропадал?»; а рядом Трубниковский переулок зовет зайти, Собачья площадка — не побрезговать, и дворики улыбаются; а я сгреб опавшие листья, ей-богу очень похожие на те, что лежали осенью 1825-го. Ну да ладно, проза и только!
Нет, говорю я себе, ты, Иван Иванович, все-таки не знаешь внутренних происшествий, зайдем-ка к дедушке, уж он наставит!
Андрей Васильевич мой вышел в парадном екатерининском мундире и при всех регалиях, даже марокканских (последние получил не помню за что и очень гордился, ибо ни у кого не было!), обнял меня старец, расцеловал, но совсем не удивился: я решил было, что он не узнает, ан ошибся: «Ванюша, Ванюша! Как славно, что тебя в Лицей зачислили, хотя болею сердцем за Петрушу».
Тут я сразу догадался, что ему в сей момент всего лишь 70 лет, а на дворе 1811 год, когда меня взяли в Лицей, а кузена моего Петра Павловича Пущина, тоже выдержавшего вступительный экзамен, не взяли, так как государь желал, чтобы от каждой фамилии было в Лицее не более одного представителя.
— Дедушка, — отвечаю, — да я уж царскосельский лицей окончил, — сказал и жду, что же засим последует?
— Да знаю, дружок, — спокойно объявляет А. В., — только уж, прости, в надворный суд — это напрасно, это погорячился из гвардейской артиллерии-то в судьи — тут какой-то фокус…