Нет, Евгений, в прямое самоубийство я не верю, все же семейство, жена, четверо малюток, но отчаянный вызов, искушение судьбы — это было!
Пушкин, по-моему, не очень хотел победить в своем последнем поединке (хотя себе в том полностью не признался).
Мы вышли 14 декабря, чтобы переменить жизнь страны, но сие могло выйти только с удачей; а вот наша собственная жизнь обязательно должна была перемениться при любом исходе: с той минуты, как мы оказались на площади, назад не было никакого пути (либо в Сенат, либо в каземат!); и я уверенно говорю: наши общие цели были благородны, средства неопределенны, но прежде всего мы навсегда покончили со своим прошлым.
И у Пушкина также — при любом исходе дуэли старая камер-юнкерская, суетливая, вексельная жизнь отменялась: либо в деревню, тюрьму, отставку, либо в могилу.
Мы, декабрьские, стремились к успеху, но будто заклятие на себя наложили, будто скомандовали себе самим: «Медленнее! Тише!» И Александр медлил с выстрелом (признак опытного дуэлянта или серьезного самоубийцы).
А теперь изо всего противуречивого многообразия сохранившихся слов, воспоминаний и слухов об А. С. П. я все же предоставлю то, что подтверждает мое подозрение.
Умирающий Пушкин говорит Данзасу: «Сегодня мне спокойнее и я рад, что меня оставляют в покое; вчера мне не давали покоя».
В другой раз шепнул кому-то: «Какое у меня в гробу будет счастливое лицо» (почему-то, к слову, вспомнил строки Александра Ивановича Тургенева, записавшего сразу после кончины Пушкина: «Мы говорим вслух — и этот шум ужасен для слуха; ибо он говорит
Вот истинный Александр мой! Он внутренне не хотел, не умел убивать — освободиться хотел; желал покоя, такого хотя бы, который я обрел, сидя в кофейне вечером 14 декабря и после…
Как быть, друг Евгений Иванович?
Я слыхал также от многих, что стыдно Пушкину с небесных высот духа пасть до уровня дуэли: нелепо разрубать таким способом запутанные житейские обстоятельства, в то время как они совсем иначе, неизмеримо глубже и умнее расчислены в пушкинских стихах и прозе.
Один Лермонтов, орел, сумел стукнуть и по этому болтанию: «невольник чести», «оклеветанный молвой», «восстал против мнений света», «один»…
Лермонтову было ясно, что Пушкин не мог тут победить, — но сам А. С. разве того не понимал?
Когда я пишу, что не допустил бы его дуэли, и Соболевский клянется, и Матюшкин восклицает: «Яковлев! Яковлев!» — так это не в том смысле говорится, что мы вызвали бы полицию, жене бы сообщили, пресекли etc. Я бы, к примеру, постарался развеселить, дух поднять, раскрыл бы окно и «выпустил нечистика» (пользуюсь словарем Никиты Тимофеевича).
Никита, как помните, подозревал в своем барине смертника; от случая все равно ничего бы не спасло, но если б мы могли вмешаться, вероятность несчастья уменьшилась бы.
Иль я не прав? А хотелось бы. Но полно, к чему теперь рыданья.
Окончена запись 30 октября.
28 октября
«Две-три мысли» (во время бессонницы).
«Нет более геморроя», автор доктор Маккензи. Седьмое издание, СПБ, 1849 год.
Зачем же семь изданий, если его нет?
«Нет больше несчастья в любви» — с французского. Издание одиннадцатое.
«Нет более смерти» — сочинение Ивана Пущина. Не издано.
Не понимаю госпожу де-Севинье, воскликнувшую: «История мне отвратительна, ибо то, что мы сейчас видим, когда-нибудь станет историей!»
Я так понимаю, что она находила весьма бесцеремонным непрошенное вмешательство потомков в ее и других частные дела, интимные секреты.
Не согласен! Иван Пущин не согласен: как приятно думать, что многое ушедшее не совсем уйдет. Что многое умершее не совсем умрет. Возможно, впрочем, мне просто больше жить хочется, нежели почтенной сочинительнице лучших в мире писем матери к дочери?