Рылеев вдруг объявляет, что нам, штатским, нужно надеть простые кафтаны, чтобы народ и солдаты больше доверяли… Смеемся (и Рылеев — с нами) — легко доказываем, что чиновник и офицер в мундире понятнее солдату, нежели барин в зипуне.
— Чего хотим? «Ура Константину!» — но отсюда рождается анекдот, который ходит вот уже 30 лет: знаете, конечно. «Ура Конституция, жена Константина!» — я и не знаю, то ли наши пустили это со смеху, то ли кто-то всерьез поверил…
Чего еще хотим?
Сенаторов учить «языку революции». Но где сенаторы? Мне шепчут, что Сенат уж пустой и вроде бы странно (да и смешно), что мы перед ним мерзнем. Это как если бы Наполеон просто не нашел 18 брюмера депутатов, коих собирался подчинить.
Перемигиваемся и отправляем нескольких солдат на сенатскую гауптвахту (где тоже свои) — оттуда доставляют водку, и вокруг Петра делается чуть теплее.
А я, признаюсь, ощутил тогда род гордости: вот оно, мое Бородино; столько раз мечтал на лицейской скамье, завидовал братьям Раевским, Тучковым — как весело и славно бились!
Вот и мой случай… Даже поделился с одним почтенным лейб-гренадером этой мыслью, а он отвечал: «Так ведь, барин, под Бородином все же теплее было, может, молодой был?»
Мало вам смеху? Вот и еще.
Ростовцев вдруг возник и начал уговаривать солдат разойтись, но главное — заикался необыкновенно, и его сперва слушали с уважением — думали, он за нас, пока не вслушались, тогда крепко ружейным прикладом приложили.
А тут Иван Андреевич Крылов идет, как видно, по своим делам — и Бестужев Александр ему: «Здоров ли, Иван Андреич?»
А старик — мы и не ожидали! — подошел, толпы не испугался или, скорее, не заметил, потому что нас не стал расспрашивать, зачем стоим, а просто принялся обходить строй и руки знакомым пожимать — Кюхле, потом Саше Одоевскому. А Кюхля меня эдак по-светски представляет: «Мой лицейский друг Иван Пущин». Мы смеемся, кричим: «Уходите, Иван Андреевич!» И он пошел, так и
Вдруг крики: «Пушкин! Пушкин!» — у меня сердце провалилось: неужели Александр по моему письму, вовремя, нечего сказать!
И в самом деле, веселый, курчавый — секунду не мог сообразить, потом понимаю — Пушкин, но Левушка. Сходство чрезвычайное, также и быстрота речи, движения (мне говорил Анненков, что почти невозможно па письме различить руку Александра и Льва).
Левушка ворвался к нам в строй, с Кюхлей обнялся, со мною, схватил у кого-то палаш, только что отнятый у полицейского, — и давай размахивать. Дитя.
Спрашиваю его — что братец? Он мне, помню, кричит: все от него обедаю! Я сперва не понял, да и шум страшный, солдаты все время палят (с пальбою веселее и свободнее). Но Левушка все-таки накричал мне в ухо, что брат присылает все время стихи для Плетнева, а в деревне еще давал прочесть Льву, — «ну а я с одного раза выучил» (память у младшего Пушкина была диковинная!), возвращается в столицу, пускает слух, что в голове — новые братнины стихи, к примеру — «Цыганы». Левушку тут начинают всюду приглашать — в такие дома, куда его, шалопая, в жизни бы не позвали. Карамзин, например, зовет — Лев приходит, ест, пьет, куражится за себя и брата, а на десерт потчует хозяев «Цыганами» или «Кораном». После того же, как у всех отобедал, — наврал гусарам и трижды был восторженно принят, угощая их… своими собственными виршами (списывать, правда, не давал).
Лев только успел мне сказать, что гусарам его сочинения были интереснее братниных, как из толпы раздался крик: «Лев Сергеич, маменька разгневается, и мне достанется!» Л. С. на слугу чуть не с палкою, и пришлось ему намекнуть, что если наша возьмет, так Никита его будет в равных правах с барином. Левушка сострил нечто вроде — хоть в последний раз перед свободою потешусь; но позже все-таки поддался призыву своего человека, вышел из каре и, говорят, наблюдал за нами из толпы.
Ты скажешь, Е. И., — все это увертюра, и улыбались мы, покуда порохом не запахло.
Наоборот! Чем дальше и страшнее — тем веселее мне было. (Может быть, проявление обычных свойств погибающего человека, если он не последний трус?)
Раскладываю в памяти события по порядку — все же часа четыре, а то и больше выстоял у памятника Петру — и по-прежнему не могу избавиться от эпизодов комических и трагикомических — недаром несколько актеров каким-то образом замешано в это дело. Не говоря уже о знаменитой Телешовой, у которой Милорадович ел кулебяку, в толпе, сочувствующей мятежникам, мелькают Каратыгин, Борецкий… У своего дальнего родственника Борецкого скрывался некоторое время после восстания Михаил Бестужев.
Опять вижу Кюхлю, опять какой-то важный чин картинно шагает к нам, но смешно приседает от летящего поленца.
Именно у самого конца, когда уж стемнело, — апогей надежды и стало быть веселья! Но притом все заметнее безнадежный проигрыш… Помню, из толпы подходит к нам шинель: «Вы что, примерзли к мостовой и вперед не идете?»
И кто-то из наших: «Чем черт не шутит?»