Мы строим дом. Не шутка: мы — шестьдесят человек. Шестьдесят человек, ненавидящих свои затхлые жилища.
Ненависть переиначивает мир.
Иногда прошлое вспомнить полезно. Но воспоминаниями не надо заниматься часто. Иначе они схватят тебя, ошеломят обухом будничного топора, настоящее вымажут сажей, а прошлые дни, нелюбимые нами дни, сделают розовыми и приятными.
Иногда воспоминание благодетельно. Оно предупреждает повторение ошибок.
Большевики использовали воспоминания по-своему — они заставили воспоминания служить будущему, заставили воспоминания потакать ненависти. Они научили людей вспоминать не умилительно, не благоговейно, а с ненавистью…
Придумано хитро и умно: мы, старики, разучились скулить, мы не возвращаемся в прошедшее, мы, подогреваемые собственным брюзжанием, вместе с молодежью стремимся работать вперед.
Но молодежь — какое ей дело до прошлого? Жадность! Точно им не хватает будущего… «Нет, — говорят они, — дай-ка мы еще урвем кусочек этого горького стариковского прошлого».
С тайным недоброжелательством пошел я на устроенный комсомольцами вечер. Правильнее сказать: не шел, а меня вели.
Льноволосый Гараська увлек меня наивным своим приглашением. Гараське шестнадцать лет, работает он учеником, работает недавно, — приезду его из деревни нет полугода. Я знаю: пройдет время, Гараськин нос опустится книзу, и, если не примет греческой формы, во всяком случае, потеряет курносые очертания, растущий на голове лен постепенно выцветет, потемнеет — и от пыли, и от насильно навязанного в случайной парикмахерской бриолина. Перестанет существовать и Гараська — прежде чем стать рассудительным Герасимом Ивановичем, он, возможно, будет некоторое время зваться Жоржем.
Я на приглашения не поддаюсь. У меня в запасе много обычных отговорок:
— А спать когда?
— Мне еще в лавку поспеть нужно…
— Уж вы там, молодые, забавляйтесь…
Гараська подошел ко мне не с приглашением, а с просьбой:
— Владимир Петрович, вы в клуб не пойдете?
— Нет. А что? — сухо отозвался я.
— Там вечер воспоминаний. Любопытно послушать, да боюсь — не все пойму. Хотел вас попросить разъяснять непонятное.
Я и пошел: не слушать, а разъяснять.
Клуб превратили в школу ненависти. Стриженых и кудлатых девчонок и мальчишек угощали рассказами о прошлом.
Целью разговоров было внушить молодежи ненависть к прошлому. Но до чего же неумело это делалось! Мне казалось: собравшихся в клуб голоштанных ребятишек добродетельно и упрямо угощают касторкой. Приглашенный рассказчик — нашли кого пригласить! — нудно бубнил о «фараонах». Он бы еще о египетских рассказал!
Желая добросовестно растолковать Гараське непонятное воспоминание, я внимательно слушал доклад. Но, хотя докладчик говорил долго, все сказанное было коротко и до смешного просто.
— Царское время — проклятое время. Революционеры гнили по тюрьмам. Городовые и жандармы… Молодежь изнывала в непосильном труде… Проклятое время — царское время.
Рассказ был утомительно скучен, и, однако, ребятежь походила на насторожившихся воробьев.
«Эге! — подумал я. — Если вы послушно вылизываете с ложки касторку, то с каким же удовольствием будете лопать сливочное масло! А раз так, я вас угощу, оно у меня в запасе».
Обычно у нас в клубе желающих выступать немного: со сцены долго взывают в публику, после тщетных окриков закрывают собрание и переходят к художественной части.
На этот раз охотник говорить нашелся.
— Ребята, смотри: Морозов хочет выступать! — приветствовали меня разрозненными восклицаниями.
— Итак, — начал я, — вам рассказали о последних днях царской власти. Что ж, об этом знать не мешает. Я же расскажу вам, каково было рабочим, когда хозяева были безнаказанны и когда мы существовали все порознь, — я расскажу вам о своем детстве.
Спокойно текла быстрая Клязьма. Ребенком я любил ее. Серьезные ребяческие забавы, изредка попадавшаяся рыбешка, сачки из грязных и порванных штанов, упрямые, царапающиеся раки, застрявшие в прибрежных норах, — все это было умилительно, и мы не жалели своих приятелей, попадавших в водовороты, нас не трогали причитанья серых наших матерей, лупивших живых детей смертным боем и плакавших над дощатыми, наскоро сколоченными гробами.
За рекою от самого берега рос широко развалившийся окрест бугор.
Рабочий поселок — угрюмый и низкорослый — можно было пройти быстро, можно было даже, проходя поселком, не заметить ни одного домишки.
Поселок расположился на берегу реки. Над рекою к другому берегу тянулись шаткие, вечно качающиеся мостки — детьми мы любили забираться на середину и мерными движениями ног раскачивали трухлявые доски, — а дальше узкая, отполированная тысячами пешеходов дорожка вела к дому на бугре, к фабрике нашего хозяина — Сидора Пантелеевича Кондрашова.
Попасть на фабрику было трудно: кондрашовский дом, амбары, сараи, фабричные помещения стояли, обнесенные глухой тесовой стеной.