— Хватит тебе воздух засорять. Он и так уже за сто лет не успокоится, так его насотрясали всякими фразами. Одни критикуют одних, другие критикуют критиков. Каждый друг друга считает критиканом. Хорошо здесь? Спина болит? Ну и ладно. Сам ты что, не такой? Такой же, брат. Критика критиков. Критика критиков критиков. И те пэ. От многоглаголания хлеба не прибавляху, посещение храмов настроило меня на высоты церковно-славянского, которого я не знал, а попросту переделывал на слух русские слова. Получалось как-то красивее, торжественней и убийственней. Хотя спорить, в общем-то, у меня не было никакого желания, а было желание поспать, потому как уже много ночей мы валялись черт те где и хорошенько не высыпались.
— Конечно, такой же. И все мы такие. Хлебов не печем. Сапог не шьем. Мыслить не мыслим. Хлеба печет хлебопек. Сапоги шъет сапожник. Мыслит журналист. А что мы? Интегралы берем. Да из яичных коробок Ферми-поверхности строим. И каждый друг с другом обменивается. Я тебе мыслю, а ты мне хлебца. Да каждый старается всучить подороже. Мысль, брат, эта не простая, а гениальная. За нее хлеба много надо. Зато счастлив ты с ней будешь… Ну, просто счастливейшим человеком будешь… А, в общем-то, чего это меня вдруг понесло, — как будто схватился он. — Действительно, одно сотрясение эфирного пространства.
— С ручкой.
— С какой ручкой? — не понял он моего полунамека и даже оглянулся, потому что в протяжении всего разговора после броска камнем сидел, откинувшись, на валуне, подперевшись рюкзаком и глядел в правый обрез воды и деревьев, ко мне не поворачиваясь.
— Не знаешь, что ли такой теории эфира в виде чайника с ручкой?
— Откуда ты эту чепуху взял?
— Да, кажется, в «Технике-молодежи» вычитал.
— Ну, там побрехать любят. Такое загнут, хоть вались и не подымайся. Как глаза-рентген.
— А что, верили.
— Да уж, разве только пенсионеры.
— Нет, в том-то и дело, вполне интеллигентные, пускай полуинтеллигентные, люди.
— Не знаю, не встречал.
— Точно. Говорю, брехня. Не может быть, сами читали, говорят. Документальные данные. Девочка видела сквозь сейф бумаги отца. Даже обсуждали планы, как она вырастет, ее возьмут в разведку, и тогда прощайте секреты Пентагона.
— Черт те что.
— Вот я тоже им об этом говорил. Но уж куда простому незарегистрированному слову за подтвержденным бумагой, типографской краской, подписью ответственных редакторов. Без печати не действительно.
— А в принципе, это хорошо, когда брешут. От проверенных фактов тоже скуки много.
Немного посветлело. Стала четче видна граница между лесом и его отражением. Разговор как-то убил очарование озера. Как будто намусорили, подумал я. Поесть бы, мелькнула в желудке мысль. Я полез в свой тощий рюкзак, экипированный совсем не для таких походов, и достал кусок мяса и наше фирменное походное лакомство, которое зачем-то в большом количестве захватили из Москвы — хрустящие хлебцы.
— Хочешь? — спросил я коллегу по глупому спору, показывая в вытянутой руке кусок окорока, держа его двумя пальчиками.
— Не хотца.
— Ну, не хотца, так не хотца. Сиди голодный. Бросай камни и следи на круги, ими образуемые.
— Ехать надо.
— Сейчас. Прожую только.
— Как-то испортилось место.
— Знаешь, и мне тоже это показалось. Верно, от болтовни один только вред.
Молчание и жевание.
— Ну, давай, по коням, — сказал я, вставая, надевая рюкзак и подходя к велосипеду.
Чашкин отошел к кусту, скоро воротился, взял велосипед, и мы пошли, ведя велосипеды за рули к дороге, до которой было метров пятьдесят. — На озеро мы не оглянулись.
В Ладейное Поле мы приехали за час до прихода. Живых мест на седалищном выступе у нас не было. Сил оставалось только завалиться в каюту.
— А что же такое эта живая жизнь, по вашему?
— Тоже не знаю, князь, знаю только, что это должно быть нечто ужасно простое, самое обыденное и в глаза бросающееся, ежедневная и ежеминутная, и до того простое, что мы никак не можем поверить, чтоб оно было так просто, и естественно проходим мимо вот уже многие тысяча лет, не замечая и не узнавая.