Гергард Гауптман, — чье последующее предательство его собственных идей и дела его жизни не может зачеркнуть литературно-исторического значения первого периода его творчества, — снова становится барометром этого изменения литературной атмосферы. Мы уже кратко упомянули о влиянии Толстого на его первое литературное произведение. Позже это влияние было менее непосредственным, и по существу, и филологически труднее доказуемым.
Но несомненно, что в его лучших произведениях, - от «Ганнеле» до «Михаэля Крамера» или «Розы Бернд»,— с неожиданной силой звучит широкое, горячее сочувствие к жертвам современной цивилизации. Так Гергард Гауптман преодолевает узость натурализма и идет путями, предназначенными для современной литературы Львом Толстым.
Гауптман рисует в этих произведениях «отверженных» капиталистической цивилизации. Пусть это будет забитый, загнанный до смерти внебрачный ребенок Ганнеле, пусть это будет погубленная похотью бессовестных мужчин девушка-сирота Роза Бернд, или внешне искалеченный, внутренне неустойчивый, сам себя уничтожающий художник — сын Михаэля Крамера: повсюду у Гауптмана с острым реализмом рисуется грубость, жестокость, бесчеловечность капиталистического мира, и повсюду показывается существующее даже в погибших людях, иногда скрытое, часто внешне искаженное зерно настоящей человечности.
Мы не можем здесь ставить своей задачей даже бегло охарактеризовать историческое развитие влияния Толстого на немецкую литературу. С одной стороны, достаточно установить, что отход от натурализма, растущая борьба за психологически верное, углубленное изображение человека, за эпические формы искусства шли в значительной мере под влиянием Толстого. В то время как в восьмидесятых годах, как мы видели, немецкие писатели ставили рядом Толстого и Золя, - несколько десятилетий спустя Томас Манн подчеркивает контраст между нестоящим одушевленным эпосом и натурализмом у того и у другого, противопоставляя «Нана» и «Анну Каренину».
Но влияние Толстого в Германии было далеко не только литературным. Стимул к развитию, который Толстой дал духовной культуре Германии, был непосредственнее, шире, глубже. Как молодой Гете со своей сестрой потихоньку читал Клопштока, как несколько десятилетий спустя молодежь всего мира (в том числе молодой лейтенант Наполеон Бонапарт) проглатывала «Вертера» - так на рубеже XIX и XX столетий все одаренные юноши читали под партой произведения Толстого. Повсюду, где немецкая литература стремилась к новому величию и совершенству, — чувствовалось далеко выходящее за пределы артистического подражания, духовно-моральное и духовно-художественное влияние Толстого. Пусть это влияние сказывалось иногда в несколько искаженном виде, как, например, в теории непротивлении у некоторых немецких экспрессионистов, все же оно было одним из источников пробуждающегося воинствующего гуманизма в Германии.
Этот гуманизм — гордость и надежда тех, кто и при гитлеровской тирании, при нынешнем ужасном опустошении и самоистязании Германии все еще верит в возможность будущего для немецкого народа, — и по внутренним мотивам и по своей непосредственной форме — не очень видимо связан с Толстым. Тем теснее действительно идущие вглубь связи. Это относится в первую очередь к толстовскому духу поэтического демократизма, неотделимо связывающего истинно высокое искусство с настоящей народностью, — демократизма, который ищет и находит источники подлинного высокого искусства в душевных потребностях, моральных страданиях и радостях народа и потому резко противостоит чванной самоуверенности упадочных буржуазных художников.
Уже Томас Манн признал, что именно здесь кроются источники большого искусства, выходящего за пределы современной империалистической проблематики. В новелле «Тонио Kpeгep» он самокритически изобразил отношение современного буржуазного писателя к жизни (т. е. к обществу и народу). Остро ощущая трагическую раздвоенность, трагическую противоположность искусства и жизни на Западе, Тонио Крегер и с ним Томас манн с глубоким уважением отзываются о «святой литературе» России – страны, где писатели сохранили связь с народом.
Творчество всей жизни Томаса Манна свидетельствует о том, что в первую очередь он имел здесь в виду Толстого. Но тут – уже совершенно другая связь, качественно другое влияние, чем было у Гергарда Гауптмана. На Томаса Манна не влияют ни отдельные частности, ни эмоциональные вершины толстовского творчества. Он продолжает линию Толстого ( и вместе с ним – линию лучших писателей новой русской и скандинавской литературы), исходя из той «диалектики души», т. е. диалектического изображения процесса становления человека, которое Чернышевский отметил и которым восхищался уже в первых произведениях Толстого, в 50-х годах.