До своего суда я, конечно, никогда не мог даже мечтать о такой широкой агитации. Русское правительство и английский суд мне, молодому эмигранту, оторванному от России, без связей, без средств, которому даже в своей среде приходилось бороться за самое право вести пропаганду в таком революционном духе, дали возможность громко, в мировой прессе, высказать все то, что у меня было на душе. Почти десять лет перед тем я с (133) этими самыми взглядами приехал из Сибири заграницу, но обстоятельства все время мне мешали даже в самых скромных рамках выступить с ними в печати.
С чувством полного удовлетворения я мог сказать, что то, что я писал в "Народовольце", прочитали все, кто читают такие газеты, как "Таймс", Вот то радостное сознание, с каким я попал в английскую каторжную тюрьму.
По словам Дорошевича (в "Рус. Слове"), Горемыкин однажды сказал обо мне: Бурцев - мой крестник! Когда его спросили, почему он называет меня своим крестником, он ответил:
- Это я его засадил в английскую тюрьму!
Дело в том, что правительству очень хотелось избавиться от меня. По приказу Горемыкина, из Петрограда в Лондон был послан начальник заграничного сыска известный Рачковский с целой организацией провокаторов, филеров и т. д. Они вошли в сношения с английскими сыщиками и выработали подробный план, как "подготовить" дело для английского суда.
На их долю выпала нелегкая задача, но они ее все-таки выполнили и добились того, что им было приказано из Петрограда Горемыкиным. Вот каким образом я прихожусь крестником Горемыкину!
Этого своего крестного отца я видел всего только один раз - в очень тяжелой обстановке.
Через несколько дней после революции на дворе Гос. Думы я увидел приехавший грузовик. Он был полон солдатами. Они о чем-то громко кричали, чему-то радовались, кому-то угрожали. Их было человек десять-пятнадцать. Они привезли Горемыкина. Бледный, раздавленный, с глазами, в которых застыл ужас . . . Его фигура запечатлелась у меня в памяти. Она мне ясно говорила о ненужности таких арестов. Эта страдающая фигура Горемыкина меня заставила тогда же усиленно начать кампанию за прекращение борьбы с дряхлыми стариками, ненужной, вредной и позорной для революций.
(134)
Глава ХIII.
В английской тюрьме. - Ее режим. - "Безвыходное положение. - Воспоминание о ландезенском деле. - Каторжные работы. - Тюремные свидания. - Провокатор Бейтнер.
Кончился мой суд по делу "Народовольца".
В тот же самый вечер меня отправили из тюрьмы в Бовстрит, находившийся при здании суда, в Пентенвильскую каторжную тюрьму. Туда меня привезли в двенадцатом часу ночи.
Меня заставили принять ванну. Я снял свое платье, вымылся и меня выпустили на другую сторону ванной комнаты. Здесь меня нарядили в арестантский костюм: что-то вроде желтого пиджака, желтые штаны, желтая арестантская шапочка. Весь костюм и белье были разрисованы черными стрелками.
Меня отвели в отдельную камеру. Там я нашел тычком стоявшие три доски. На них перекинуты были простыня, тонкое, как лист бумаги, одеяло и тонкий мочальный матрац. Тут же была небольшая мочальная подушка. К стене привинчен железный столик, полка, на ней железная кружка, тарелка, деревянная ложка, солонница. На столике лежали евангелие и библия. В камере имелись табурет и знаменитая параша. Вот и все, что было в камере, в которой мне предстояло просидеть полтора года. Камера очень небольшая и освещалась окном под потолком с двойной или тройной решеткой. На стене висли тюремные правила, угрожающие наказаниями.
(135) Меня заставили сейчас же лечь спать, но предварительно я должен был на ночь вынести в коридор матрац.
Я провертелся всю ночь на голых досках, не сомкнувши глаз. В голове было только одно - полтора года, пятьсот слишком дней каторжных работ!
Утром начался мой первый тюремный каторжный день.
Звонок. Быстро нужно было встать, вынести парашу и внести обратно из коридора в камеру матрац, повесить его снова на досках, чтобы весь день смотреть на него, а на ночь снова выносить его в коридор. Спустя несколько месяцев, мне стали давать матрац на ночь в камеру два раза в неделю, а через полгода я имел матрац уже каждый день. Меня его лишали только, когда я не успевал связать достаточное количество чулок.
Через несколько минут мне принесли чашку какой-то каши. Потом гуськом все арестованные молча шли в часовню на молитву. Дорогой нельзя было оглядываться по сторонам.
Первый мой день прошел без каторжных работ. Раз десять выводили меня из камеры в контору для допросов, для переспросов, для освидетельствования у доктора и т. д. Каждый раз самым тщательным образом производили обыск, ощупывали меня с ног до головы. Стоять приходилось руки по швам. Распоряжения делались по большей части молча, выразительными жестами или выкриком каких-нибудь приказов. Я потерял свою фамилию, превратился в какой-то номер А 442, т. е. корпус А, четвертый этаж, 42-й номер. Для всех я стал только вещью. Не смел ни рассуждать, ни говорить и только был обязан исполнять предписания.