Под колесами арбы, и тут и там, по двору желтело рассыпанное, каблуками втолченное в навоз, в осеннюю грязь жито. Хорошее жито, зерно к зерну, из того, что хозяин себе, в куске хлеба отказывая, оставляет на весну, на посев, держа надежду на добрый урожай. А тут на тебе — в грязь его, под каблуки. Беда-а-а… В распахнутых настежь дверях амбара тоже жито. Выше порога. Знать, отсюда волокли и сыпали, как никогда не рассыплет тот, кто землю под него пахал, жал в поте лица, молотил, вздымая тяжкий цеп, на плечах таскал в тугих кулях да и схоронил в амбаре до весны. Здесь умельцы были, что не сеют, не жнут, а чужой кусок кладут в рот. И эти же, знать, умельцы пробили бычьи пузыри в окнах хаты, дверь сорвали, висевшую теперь косо, страшно, будто говоря: «Что же вы, люди? Аль креста на вас нет?»
Небо разъяснилось больше, и за огорожей объявился соседний двор. Но туда и вовсе заглядывать не хотелось. Черными, обгорелыми стропилами обозначился амбар, припавшая на угол хата… Только и оставалось перекреститься да попросить у господа за грехи людские: «Прости, ибо не ведают, что творят».
Небо высвечивалось ярче и ярче, и объявился взгляду весь Монастыревский острог — российская крепостца близ польских рубежей. Невысокая, из бревен стена, церковь Всех Святых, воеводский в два света дом и избы, избы, мазаные хаты под соломой. Небогатый городок, однако все же российская прирубежная застава. Над избами острога не поднимался дым, как это должно на рассвете. Знать, хозяйки не спешили ставить хлеба. Не до того было. Хмурое-хмурое вставало утро, без праздничной зари у горизонта, что радует глаз в ранний час, дабы придать человеку силы на весь предстоящий день. Худо начинался день. Ох, худо…
Воевода Монастыревского острога был заперт в подклети своего же воеводского дома. Руки у него завернуты за спину и крепко окручены веревкой. И хотя веревка до боли врезалась в тело, мысли его были не о том. Воевода, правду сказать, был не из бойких. Еще при царе Федоре Иоанновиче жаловали его в стольника, и то было великой честью. Однако честь честью, а кормиться с чего? За стольником числились две деревеньки, но деревеньки плохонькие. Половина мужиков в бегах, а остальные лебедой пробивались до весны. Крепких дворов, почитай, не было. Какое там — помещика кормить! При царе Борисе от великой скудости просил стольник кормления для направить его куда ни есть в воеводы. Просил слезно и сам, просила и родня многочисленная. Его посадили на Монастыревский острог.
Со стоном воевода повернулся на бок. Он, как втолкнули в камору, упал вниз лицом да так и лежал. Уж больно горько было, обидно, да и оробел.
— У-у-у… — выползло из разбитого рта. — У-у-у…
В каморе оказался воевода так.
Накануне прикатил к Монастыревскому острогу купчишка из местных, не задерживаясь в воротах, оттолкнул загородившего дорогу стрельца и погнал тележку к воеводскому дому.
— Эй! Эй! Дядя! — крикнул было вслед стрелец, но из-под колес тележки только пыль взметнулась.
В улицах на тележку оглядывались: что-де, мол, так спешно? Но купчишка нахлестывал со всей руки одетого в пену коня и по сторонам не смотрел.
Воевода к тому часу проснулся, но еще не вставал. Монастыревский острог — не Москва, можно было себя и понежить. Воевода, как сытый кот, щурился из-под перины на солнышко в окне. И вдруг шум в доме случился. Голоса громкие раздались. «С чего бы это? — подумал воевода. — Ишь раскричались». Он недовольно собрал жирные складки на лбу. На местных-то харчах отъелся. Гладкий был. Полюбился ему хохляцкий хлебосольный стол. Едва глаза разлепив, подумывал: «С чего бы начать: то ли с вареников в сметане, а может, с гуся жареного и непременно с гречневой кашей и добрыми грибами? Поросенок молочный с хреном тоже хорош, — прикидывал. — Или попробовать сомовины жирной?» А голоса за дверью все громче раздавались. Чуть ли не в крик уже. «Кого там разбирает? — ворохнулась ленивая мысль у воеводы. — Пугнуть, что ли?»
Кряхтя, воевода поднялся с постели, накинул домашний тулупчик беличий. Любил мягонькое, дабы тело не тревожило. Набычился лицом и вышел из горницы. Навстречу ему бросился купчишка, которого дворня не допускала беспокоить спящего барина. У купчишки зубы стучали, а глаза, казалось, из орбит выпрыгнут. Он шагнул к воеводе, выдохнул:
— Казачье войско в пяти верстах. Идут на острог!
У воеводы не от слов, которые он услышал да не сразу уразумел, но от страха, написанного на лице у купчишки, мелко-мелко задрожало в груди и пошло к низу живота холодной, ледяной волной. Он вскинул пухлые руки к лицу, как ежели бы заслонялся от чего. Глаза воеводы испуганно расширились. В голове все еще вертелось: «Вареники… вареники… Гусь с кашей… Сомовина…» И вдруг понял он — кончилось сладкое житье, пришла беда.