На том и закончились переговоры с Челибеем. Царскую клятву крымский посол принял.
…Ввечеру того же дня Борис Федорович стоял у хитро изукрашенного окна кремлевского дворца. Над Москвой нарождалась ночь. Отдельные дома уже было не разглядеть, как нельзя было разглядеть и летящие в небе кресты многочисленных церквей и соборов, их купола и колокольни. Вся Москва представала перед взором царя огромной единой громадой, прихлынувшей к стенам Кремля. И в один, и в два света избы, различавшиеся лишь разновеликостью набранных ими теней, как волны, ряд за рядом набегали из темноты, и трудно было увидеть конец этому прибою, так как окоем еще не высветился утопленной за край земли луной. Напротив, ночь, все больше сгущая краски, растила набегающие на Кремль валы, вздымала их выше и выше и все теснее приливала к его стенам.
Борис Федорович, сдвинув брови, напрягал глаза, но оттого темнота за окном не становилась различимее. Слух царя ловил отдельные голоса, звоны, шорохи, шумы, но и это не было разъято на понятные звуки, а сливалось в один глухой гул.
Черный воздух был душен.
Рука Бориса Федоровича, лежащая на холодном мраморе подоконника, начала дрожать. Он отвернулся от окна и прошел в глубину палаты, покусывая губы. Во всем теле было напряжение.
Дьяк Щелкалов, читавший поодаль, у стола, посольские отчеты, прервался и поднял на Бориса Федоровича глаза. Но царь даже не оборотился в сторону думного, и Василий понял это так, что Борис Федорович внимательно слушает письма.
— «…А посему считаю, — продолжил дьяк, — что Сигизмунд, отягощенный долгами и нищетой государства своего, Российской державе во времена настоящие ратными действиями повредить не может».
Дьяк отложил зашелестевшую в пальцах бумагу и от себя сказал:
— Сей вывод думного дворянина Татищева, ежели взять во внимание писанное ранее, счесть надо зело верным.
Царь утвердительно кивнул.
Дьяк взял со стола другой свиток — это был отчет Афанасия Ивановича Власьева — и начал читать его ровным и четким голосом.
А Борис Федорович все так же ходил в глубине палаты, не прибавляя и не замедляя шага, не останавливая и не перебивая ничем дьяка.
Последние слова Власьева думный выделил голосом:
— «…По моему разумению, мягкой рухлядью или чем иным цесарю следует помочь, ибо без того подвинуть их величество против крымского хана, Литвы или Польши и думать не можно».
Царь остановился, и каблуки его чуть приметно скрипнули. Оборотившись к дьяку, Борис Федорович сказал:
— Сие заключение тако же следует счесть верным.
Щелкалов взял со стола отчет думного дворянина Микулина. Царь, по своей привычке, вновь заходил вдоль стены, то приближаясь к дьяку, то уходя от него.
«…Многажды могли обогатиться, — читал дьяк, — когда бы не только северными морями, но и немецкими пользовались…»
— Такое и подтверждения не требует, — неожиданно прервал его Борис Федорович и подошел к окну.
За окном все изменилось, да так, что у царя едва не вырвался изумленный возглас.
Над Москвой взошла луна и разом высветила и площади, и улицы, и отдельные дома, и кресты на церквах и соборах. Вся Москва лежала перед кремлевским дворцом как на ладони. Золотом сияли купола церквей, черными шапками поднимались гонтовые крыши крепких изб, льдистым серебром отливали одетые в свинец коньки знатных дворов. И четко, броско рисовались на высвеченном луной небе кремлевские башни и зубцы могучих стен. И даже звуки стали различимы, понятны и ясны. Вон стрелец на стене откинул голову назад — и:
— Слу-у-шай Ка-а-зань!
И в ответ тут же раздалось:
— Слу-у-шай Вла-а-ди-мир!
И еще дальше:
— Слу-у-шай…
«Все, все видно, — подумал царь, — чего это я? Какие сомнения? Все видно и в пределах наших, и за гранями рубежей, и в сегодняшнем дне, и в завтрашнем».
И как лгал людям, солгал и себе, так как не видел даже то, что в этот самый миг уже стучался в дверь романовских палат на Варварке неведомый ему еще Григорий Отрепьев.
ВОЛКИ
Глава первая
Зима 1599 года была ветреной, морозной и бед принесла много. В самую стынь ломало крыши, выдавливало оконца, валило кресты с церквей. А еще с осени, как расцветилась до необыкновенного обсыпная рябина, знающие люди предсказывали: «Лихая будет зима. Ох, лихая…»
Оно так и сталось.
По весне, глядя на бесснежные поля, заговорили о неурожае. Проплешины черной, стылой, глыбистой земли вносили в людские души неуютство, смятение, страх. Забоялись и отчаянные. Русь издревле хлебом жила и хлебом была крепка. А вот на тебе: деревянный пирог — начинка мясная.
Просить у бога урожая по последнему санному пути отправился в подмосковную святую обитель царь Борис. О том от имени московского люда и черного, и посадского, и купецкого звания, и лучших дворянских фамилий слово держал перед царем патриарх Иов, и он же, патриарх, в сей скромной обители вел службу.
Царь Борис молился истово. Крепко прижимал трепетные пальцы к груди и глаз не отводил от святых ликов, скорбно, с болью и жалостью смотрящих с древних досок.