Своеобразие человека, то, что делает его особью, подразумевается нами и входит в гораздо более значительное понятие организма. Любовь к организму и организации акмеисты разделяют с физиологически-гениальным средневековьем. <…> Средневековье, определяя по-своему удельный вес человека, чувствовало и признавало его за каждым, совершенно независимо от его заслуг. Титул мэтра применялся охотно и без колебаний. Самый скромный ремесленник, самый последний клерк владел тайной солидной важности, благочестивого достоинства, столь характерного для этой эпохи. <…> Отсюда аристократическая интимность, связующая всех людей, столь чуждая по духу «равенству и братству» Великой Революции. Нет равенства, нет соперничества, есть сообщичнество сущих в заговоре против пустоты и небытия. <…> Средневековье дорого нам потому, что обладало в высокой степени чувством граней и перегородок.
Сейчас не важно, прав ли Мандельштам в этом понимании Средневековья (хотя его видение четкой структурности жизни и культуры этого времени и верно, и в высшей степени эстетично). Важнее психологические основания этого — в случае Мандельштама сугубо индивидуального — выбора культурного образца. Мандельштам, человек не обладавший детерминирующим культурным наследством, не чувствовавший себя ни евреем, ни русским, искал духовного пристанища, принадлежности — ангажированности, как сказали бы в наше время. Вот как пишет об этом М.Л. Гаспаров:
Полупровинциал, еврей, разночинец, он не получил достояния русской и европейской культуры по естественному наследству. Выбор культуры был для него актом личной воли, память об этом навсегда осталась в нем основой ощущения собственной личности с ее внутренней свободой. Эстетика для него сделалась носителем этики, выражением свободного выбора. Героем одной из первых его статей был Чаадаев — человек, ушедший от аморфной, бесструктурной и беспамятной русской культуры в Европу и с Европой в душе вернувшийся в Россию — героем, потому что он дважды сделал свой свободный, сознательный выбор.
У молодого Мандельштама есть стихотворение «Аббат», ставшее хрестоматийным, и в нем такое четверостишие: «Я поклонился, он ответил / Кивком учтивым головы / И, говоря со мной заметил: / "Католиком умрете вы!"». Известно, что Мандельштам принял христианство по протестантскому обряду методистской церкви, но католический культурный уклон в нем остался, в частности, влечение вот к этой архитектурности, соборности умело структурированного строения, к идее организующего единства. Уже после войны и революции он в статьях продолжает писать о «социальной архитектуре» как требовании времени, продолжает искать некую органическую целостность. Но достаточно скоро понимает, что этот идеал в современности утопичен. И вот что он говорит в замечательной статье 1922 года «Пшеница человеческая»: