Пастернак сумел справиться с задачей без явных провалов. Удачи на этом пути случались и позже — например, у Павла Васильева. Сам Пастернак высоко ценил «Страну Муравию» Твардовского и восторженно отзывался о «Василии Теркине» — вероятно, единственном по-настоящему великом романе в стихах за всю советскую эпоху, да и тот — не столько сквозное повествование, сколько цикл военных эпизодов, объединенных фигурой героя. Трудно ответить однозначно — действительно ли «проза стихами» по определению является жанром второй руки, как всякий пересказ — или из столкновения поэзии с прозой можно извлечь интересные эффекты. Сам Пастернак испробовал разные варианты: и поэму, выстроенную по законам прозы («Лейтенант Шмидт», «Спекторский»), и роман, построенный по законам лирики. И в том, и в другом случае налицо бесспорные удачи и столь же бесспорные издержки. Возможно, успех лежит на путях абсолютного сращения стиха и прозы, восходящего к опыту Андрея Белого, который тоже мучительно искал синтез — то делил прозу на строфы, как в «Симфониях», то подчинял ее анапесту, как во всех сочинениях, начиная с «Петербурга». Набоков называл это «капустным гекзаметром», но снобизмом проблему не снимешь: эпос нуждается в развитии, границы литературных родов стираются, и решать судьбу поэмы и романа в каждую новую эпоху приходится заново.
Пастернак в «Лейтенанте Шмидте» сделал крупный и рискованный шаг на пути к давно вымечтанному синтезу. Пусть перед нами произведение компромиссное во многих отношениях — в выборе героя, в конструировании жанра, в примирении официальной и внутренней задачи, в приноровлении собственных лирических задатков к эпосу,— но в рамках этих компромиссов, обусловленных отчасти эпохой, отчасти авторской личностью, Пастернак добился максимального результата. «Ширь весны и каторги» — лучшее авторское определение для этой вещи, в которой от каторги столько же, сколько от шири.
Новый, 1927 год Пастернак встречал дома — почти так, как описано у Набокова в «Даре»: там Годунов-Чердынцев собирается с Зиной на новогодний бал, незадолго до выхода из дома садится за рукопись «Жизни Чернышевского», принимается править, увлекается, всю ночь пишет — Зина возвращается обиженная, но вещь дописана. Пастернак любил, как мы знаем, «дать разъехаться домашним». Хорошо в темноте и таинственности праздничной ночи сесть не за праздничный, а за рабочий стол. Как встретишь, так и проведешь: наступивший 1927 год стал для Пастернака годом напряженной работы и нарастающего одиночества. В новогоднюю ночь он наметил контуры второй части «Шмидта», сведя воедино готовые отрывки и подчинив их единой тональности. С рабочего настроения его не сбил и минутный визит Лили Харазовой сразу после полуночи. Харазова зашла его поздравить и скрылась, и точно так же скрылась в двадцать седьмом году из его и общей жизни: заболела тифом и умерла 13 сентября.
Харазова для Пастернака значила много — это была одна из самых удивительных женских судеб даже в тогдашнем круговращении. Она родилась в 1903 году. Ее отец, Георгий Харазов, жил тогда в Швейцарии на правах политэмигранта («талантливый мерзавец, из мистических анархистов и среднепробных гениев, математик, поэт, все, что хочешь»,— характеризовал его Пастернак в письме к Цветаевой). В 1914 году он оставил детей в Цюрихе и вернулся в Грузию, а Лили, едва достигнув пятнадцатилетия, отправилась на его поиски в Россию. О российских ее мытарствах известно немногое — в предисловии к несостоявшемуся сборнику ее стихов (Харазова писала по-немецки, под псевдонимом Maria Wyss) Пастернак писал:
«Тут она попала в среду, никого ничем, кроме путаницы и горя, никогда не дарившую, где, став на семнадцатом году матерью, навидавшись нравов и натерпевшись нескончаемых обид и мучений, набралась о жизни таких понятий, которые являлись порукой, что любая радость, сужденная ей впредь, неминуемо обернется для нее несчастьем».