О каком инстинкте речь? Разумеется, о безобманном инстинкте жизни, второго рожденья: чтобы заново родиться, надо было погибнуть. В душе Пастернак прекрасно знал, что не получит согласия, и на этот отказ некоторым образом нарывался. Этот инстинкт — «страсть к разрывам» из позднего стихотворения — безошибочно подсказал ему все, что он делал в эти три месяца; и в самом деле, 16 июня по марбургским мостовым, шатаясь, сквозь запах сирени и нагретой коры шел другой человек. Нельзя было позволить сестрам взять и уехать — и Пастернак вскочил на подножку последнего вагона их берлинского экспресса. Сестры увидели это и ринулись в последний вагон, где на Пастернака уже орал кондуктор; кондуктору сунули денег, Борису разрешили доехать до Берлина, там он провел ночь в дешевой гостинице, рыдая (в приличные номера не пускали — он был без вещей и документов), и утренним поездом воротился в Марбург. Впрочем, рыдал он скорее от счастья — ему явилось настоящее лирическое переживание, достойное окружающего антуража.
Тут он точен: с рассудком они действительно «в дружбе», ум всегда к его услугам, когда надо что-то истолковать или отрефлексировать, но действиями и тем более стихами Пастернака он не управляет. Какой рассудок — когда прыгаешь на подножку последнего вагона ради никому уже не нужных проводов отказавшей возлюбленной? Но зачем-то и это было нужно, и эта ночь в поезде — тоже: все вошло равными составляющими в мир второго рождения.
«Моя жажда последнего, до конца опустошающего прощанья осталась неутоленной. Она была подобна потребности в большой каденции, расшатывающей больную музыку до корня, с тем чтобы вдруг удалить ее всю одним рывком последнего аккорда».
«Больные зубы рвут».
Семнадцатое июня застало его новым, уже сделавшим первые шаткие шаги в этом изменившемся мире:
«В существо действительности закралось что-то неиспытанное. Туман рассеялся, обещая жаркий день».
Интересно, что мотив нового рождения всегда у него соседствует с темой жары — «Я чувствую рук твоих жар», как будет сказано в позднем больничном стихотворении. Этот жар творящих рук окутывает лирического героя «Марбурга», «Сестры моей жизни», «Второго рождения» и «Стихотворений Юрия Живаго»: воскрешающая катастрофа всегда происходит летом. Лето двенадцатого — раскаленные мостовые Марбурга, лето семнадцатого — «недышащие» от жары реки и степи русского юга, лето тридцатого — Ирпень, пылающий август под Киевом, сорок восьмой — «Лето в городе»:
Жара, да, жара. И вернувшееся чувство богоравности, такой же власти над соседями по купе, какую он испытывал, бывало, в детстве, приказывая листве:
«Род моего молчанья их гипнотизировал. Иногда я намеренно его нарушал, чтобы проверить его власть над ними. Его понимали. Оно ехало со мной, я состоял в пути при его особе и носил его форму, каждому знакомую по собственному опыту, каждым любимую. Ласки и собачьего чутья в купе было больше, чем сигарного и паровозного дыму».