Превращение городского пейзажа Садовых улиц в заросший сад или лес превращает их в топос, ассоциирующийся с мистическим моментом в детском воспоминании Живаго. Имена «Каретная» и «Триумфальная» намекают на характерные звуковые воплощения триоли-логаэда — звуки барабанной дроби и цокающих копыт по мостовой. В замещениях бреда эти звуки оборачиваются ритмическим шумом прибоя и стуком комьев земли, падающих на гроб; последний в свою очередь возвращает к сцене похорон матери героя («Отбарабанил дождь комьев, которыми торопливо в четыре лопаты забросали могилу»). Все эти давние и недавние впечатления и их взаимные наложения в бреду кристаллизуются, наконец, в две строки в ритме логаэда, заключающие в себе «разгадку» символического смысла сновидения. Именно отсюда, от этих сочиненных в бреду (и затем, по-видимому, забытых) строк протянется нить к моменту, когда герой, услышав аналогичный ритмический перебой голосов в лесу, узнает в нем мистический голос, призывающий его «очнуться» (проснуться) для воскресения.
Вернемся, однако, к «биографическому мифу» самого Пастернака. Как уже упоминалось, в инциденте 6-го августа Пастернак выказал отсутствие должного умения и ловкости, обрекшее попытку приобщиться к «полету Валькирий» на неудачу. Его хромота, хотя и успешно скрываемая, станет символом, постоянно напоминающим о поражении перед лицом заведомо превосходящей силы, о неспособности к «полету», наконец, о силе тяжести повседневности, от которой сам он никуда не может деться и которой для «высшего начала» как будто не существует. Тайная хромота будет являть собой наглядный контраст с «летящей» походкой Скрябина:
Скрябин любил, разбежавшись, продолжать бег как бы силою инерции вприпрыжку, как скользит по воде пущенный рикошетом камень, точно немногого недоставало, и он отделился бы от земли и поплыл бы по воздуху. Он вообще воспитывал в себе разные виды одухотворенной легкости и неотягощенного движения на грани полета. (ЛП: «Скрябин», 3)
В области собственно музыкальных умений этому будет соответствовать контраст между уникальной в ее «полетности» манерой фортепианной игры Скрябина и отсутствием необходимой технической «беглости» у адепта его музыки. В этом плане чрезвычайно выразительным является свидетельство А. Пастернака (1983: 109), описавшего неповторимое впечатление, которое производила игра Скрябина, похожая, по его словам, на «щебетание птичек»:
…я ощущал и понимал, что пальцы его извлекали звук, не падая на клавишу, не ударяя по ней, что фактически происходило, а наоборот, отрываясь от клавиши и легкими движениями взлетая над клавишей. <…> Недруги Скрябина говорили, что это вообще не игра пианиста, а какое-то щебетанье птичек или мяуканье котят — имея в виду и характер исполнения и звучание инструмента.
В глазах Пастернака-подростка (в ретроспективном образе, созданном в обеих автобиографиях) Скрябин предстает воплощением сверхчеловеческого начала. Он много раз назван «богом», к его музыке обращаются со словами молитвы («Боже и Господи сил!»). Создание «Божественной поэмы» принимает образ сотворения мира:
Предполагалось, что сочинявший такую музыку человек понимает, кто он такой, и после работы бывает просветленно ясен и отдохновенно спокоен, как Бог, в день седьмый почивший от дел Своих. Таким он и оказался. (ЛП: «Скрябин», 3)
Сам Скрябин вполне сознает свою сверхчеловеческую природу; он выражает эту идею на языке, типичном для модернистской культуры начала века:
Он спорил с отцом о жизни, об искусстве, о добре и зле, нападал на Толстого, проповедовал сверхчеловека, аморализм, ницшеанство. <…> Скрябинские рассуждения о сверхчеловеке были исконной русской тягой к чрезвычайности. (Ibid.)