А годы шли примерно так,
Как облака над мастерскою,
Где горбился его верстак.
Стихи-то – предназначены для сталинского зоркого глаза. Знаковых слов «мастерская» и «верстак» этот приметчивый глаз не упустит.
Сталин. Знанье друг о друге
Тема «N (знаменитый писатель, артист, музыкант) и Сталин» не исчезает из исторического, культурологического и литературоведческого обихода. Что-то есть беспрецедентно завораживающее в том, как вождь
даже через десятилетия после своей смерти продолжает встраиваться в модели мира, созданные художниками, в их творческие и поведенческие стратегии. Или – вдруг высовываться из них. Булгаков и Сталин. Сталин и Мандельштам. Сталин и Ахматова. Платонов и Сталин. Из замечательных русских писателей ХХ века, пожалуй, только Набоков, да и то благодаря своему исключительному эмигрантскому положению, избег вероятности появления в литературоведческих работах и исследованиях союза «и» в связке с вождем.Пастернак и Сталин?
Существуют работы, тщательно эту тему исследующие: «Пастернак в 30-е годы» Л. Флейшмана (Иерусалим, 1984), отдельная глава из книги В. Баевского «Б. Пастернак – лирик. Основы поэтической системы» (Смоленск, 1993). Касается ее и Игорь П. Смирнов в книге «Роман тайн „Доктор Живаго“» (М., 1996). Несколько страниц плотного по соображениям текста можно найти и в главе «Мои догадки» из работы Э. Герштейн «Анна Ахматова и Лев Гумилев», вошедшей в книгу «Мемуары» (СПб, 1998). Но, как и многие другие темы неисчерпаемого пастернаковедения , эта – со многими вариациями.Для того чтобы ее сузить, поставить в определенные рамки, уточню свой аспект: выбор жизненной и творческой стратегии в присутствии Сталина. От этого выбора зависел не только рисунок
жизни, модель творчества, образ жизни, но и сама жизнь . Вокруг Пастернака внезапно исчезали люди. «Мы тасовались, как колода карт», – скажет Пастернак в одном из писем. Исчезли Тициан Табидзе, Паоло Яшвили; исчез Борис Пильняк в одну из переделкинских ночей. Пильняк был очень близок Пастернаку. По-человечески близок. Во время разгара любовной истории с еще не «венчанной» Зинаидой Николаевной Пастернак находил убежище у Пильняка. Пастернак сменил дачу, выбрал другое местоположение – не хотел жить близ проклятого места. Но – остался, остался в живых. Остался и в Переделкине.Выбор жизненной и творческой стратегии (и тактики, конечно) осуществлялся им постоянно. Нельзя сказать, что Пастернак для себя все когда-то определил раз и навсегда и уже не менялся. Нет, были и изменения, и отклонения от избранной линии. Внутри его судьбы было и то, что можно назвать романом со Сталиным
. Потом были и отход, и молчаливое неприятие, и разрыв (впрочем, со стороны Сталина разрыв мог кончиться вполне однозначным вытеснением из этой жизни, примеров тому множество). Н. Я. Мандельштам полагала, что в 1937 году «Борис Леонидович еще бредил Сталиным… После войны сталинский образ у Пастернака кончился». Еще одно свидетельство принадлежит Андрею Вознесенскому – он не забыл сказанные ему Пастернаком слова о Сталине: «Я не раз обращался к нему, и он всегда выполнял мои просьбы». И еще: «Сталина он называл „гигантом дохристианской эры“».Что очевидно – Пастернак искренне соучаствовал в создании легенды, мифа о Сталине (об этом – дальше).
А в сокрушении и разоблачении этого мифа он участия не принимал.
Еще более узкие рамки для этой темы – Сталин и Пастернак, Пастернак и Сталин – предлагает роман «Доктор Живаго».
Между стихами Живаго, его точкой зрения
, и лирикой автора, его точкой зрения , нет перегородки. Пастернак отпел всех сгинувших и погибших, но сам избег их участи. Это становится особенно очевидным в сравнении его судьбы с судьбами Мандельштама, Шаламова, Цветаевой, Ахматовой. Собственно говоря, он подвергся травле (онкологическое заболевание было, как известно, вызвано тяжелейшим стрессом) при «оттепели». Не при Сталине. «…Будем помнить, что погубила Пастернака не сталинщина, а „оттепель“» (В. Баевский).При Сталине он как будто был защищен «охранной грамотой». Может быть, не случайно, а провидчески он сам так назвал свое эссе. Но при этом, именуя себя как бы шутливо «инвалидом лит. проработки» (письмо К. М. Симонову 11 мая 1947 г.) и «экспериментальным экземпляром», для той же цели избранным (письмо А. А. Фадееву, июнь 1947 г.), прямо смотрел опасности в лицо: «…страх быть слопанным никогда не заменял мне логики и не управлял моими мозгами. Народу слопано так неисчислимо много, что готовность быть слопанным, как допущение, никогда меня не оставляет» (20 июля 1949 г.). И еще из письма Симонову: «…Я ничего не боюсь. Моя жизнь так пряма, что любой ее поворот приемлем» (11 мая 1947 г.).