Дезик Самойлов немного ревновал меня к Слуцкому. Все, разумеется, подавалось шутейно. В Шереметьевке, в 60-е, мы жили одной семьей — бесквартирные, но счастливые — Окуджава, Левитанский, Берестов, которого я прозвал Флоберестовым (он дольше других просиживал за работой), часто заезжавший на огонек Самойлов. Однажды зимним утром я бежал с ведром воды от колонки. Открылась форточка, и Дезик с клубами пара выронил: «Опять торопишься лить воду на мельницу Слуцкого?» Но за иронией — мы знали это — жила нежность к Борису, особая дружба единоверцев «сороковых, роковых».
Когда Наровчатов, а затем и Луконин выбились в начальство, Слуцкий ни разу не воспользовался своей товарищеской близостью к ним, держался подчеркнуто поодаль, ровно со всеми. Бог судья иным из его однополчан, только что было — то было: они не очень старались помочь Борису. А бед и обид у того всегда хватало. К молодым Бориса тянуло. Он был «учитель школы для взрослых, так оттуда и не уходил». Евтушенко и Вознесенского, равно как и Ахмадулину, Рождественского, пропагандировал и всячески рекламировал на родине и за рубежом. По-отцовски, ворчливо говорил и вещи нелицеприятные.
Как-то сидели мы с женой, Борисом и польской писательницей А. Л. в ресторане. А. Л., по уши влюбленная в Андрея Вознесенского, щебетала: «Ах! Какой он трогательный, с этим вихорком, с этим носом — ну прямо гадкий утенок!» — «Да, — усмехнулся в усы Борис, — но утенок, уже знающий конец сказки…»
О Евтушенко добродушно сказал мне: «Это — МАЗ, везущий коробку с эскимо». А писал о них хорошо, точно, доброжелательно, выделяя с графической отчетливостью главное, новое, перспективное.
«В педагогах служит поэт». И Слуцкий увлеченно вел семинары молодых поэтов. Например, в «Зеленой лампе» семинар Б. Слуцкого был переполнен. К делу отнесся он по-военному.
Почему-то к нему охотно шли девушки. Он был с ними терпелив и не очень строг.
Застенчивость и неумение свободно общаться с женским контингентом маскировалась мрачноватой бравадой. Когда я рекомендовал в семинар какую-нибудь девицу, он спрашивал: «Красотка?» Удивительно целомудренный, чуждый всякой пошлости, нахмурив брови, мог шутить порою по-армейски, на грани: «Как романы-адюльтеры?» С этой дежурной фразы начинал при встрече со знакомыми подругами весьма серьезные разговоры. Подруги не обижались — говорил-то Слуцкий. Другому так просто не сошло бы.
А он был нежен, раним, мнителен, напоминая этим «хулигана» Маяковского. Он дружил с покалеченным на фронте оптимистом Сидуром, мужество которого и путь испытаний были сродни судьбе Бориса. Молчаливый крик фигур Сидура, их героическое начало, упрямо-прямая линия к цели, лаконизм формы, обобщенность образа — идеал Слуцкого.
Жесткие Биргер, Краснопевцев, скупые на эмоции, сосредоточенные на внутренней неподдаваемости миру, по-своему оттеняли трубные зовы патетичного Сидура. Слуцкий ценил их, чувствуя свою близость их общей эстетике сопротивления действительности, где царили фальшь и ложная красивость, поза, мнимая монументальность.
…Окружение Слуцкого, ближайшее окружение не было ни случайным, ни неожиданным.
Но сам Слуцкий неожиданным бывал.
Зима, точнее — январь 1964 года. Наконец я получаю свой угол. Борис с Таней пришли на новоселье. Мы сидим на газетах (мебели нет) на только что отциклеванном полу, пьем «гурджаани». Закуски нет.
Темнеет. Мы с женой идем провожать Слуцких. В переулке, по пути на Балтийский, какие-то парни останавливают нас. Их шестеро, нас двое.
На Бориса насели четверо. Я едва отбиваюсь от двух. Как он дерется! Приговаривая: «Трое на одного!» Я кричу: «Четверо!» Но он упорно повторяет: «Трое!» Благородство и тут не подводит Слуцкого. Он делит поровну противников, спасая мою гордость.
Слышу крик: «Очкарик Кольку убил!» Оказывается, поскользнулся визави и без моей помощи ушиб голову о край ледяного тротуара. И лежит.
Свист. Все разбегаются.
Потери: огромный фингал у Бориса. Распоротый на спине (просторный на счастье) гуральский кожушок, купленный в Закопане, спас меня — финка задела мышцу у позвоночника.
Дома у Бориса. Слуцкий с интересом смотрит в зеркало: «Самое пикантное — я завтра выступаю по телевидению».
Утром я делюсь с Аркадием Адамовым подробностями происшествия. Тот рвется оповестить милицию.
Звонит Борис: «Перестаньте делать из нас героев». Жестко и сухо. Я перестаю.
Через тридцать лет Юра Болдырев показывает мне ненапечатанное стихотворение Слуцкого «Драка». Что вы думаете, о чем оно? О стыде. Стыдно ощутить в себе это чувство — бить, бить, бить! Бить человека…
…Литва. Светлов, Рождественский, Лев Озеров, Слуцкий и я подымаемся на сцену в Вильнюсе. Телевизионщик подбегает с камерой, направляя ее на Бориса. «Прекратите!» — вдруг кричит Слуцкий, краснея, и закрывает лицо. Все в смущении. Телевизионщик что-то говорит Межелайтису, тот смеется. «О чем он?» — спрашиваю я. Эдуардас не сразу переводит: «Наверное, он был полицаем и боится, что его опознают».
А Борис вдруг успокаивается и просит извинения. Теперь очередь смутиться телевизионщику.