Слуцкий читал наизусть, и вслед за ним через несколько строк повторял я рефрен, который с легкостью можно обратить к нему самому: «Это сказано резко, но довольно правдиво и точно».
Резко. Правдиво. Точно. Три пункта молодой эстетической программы Слуцкого. Кстати, они остались на всю жизнь.
Стих — графически определенный, шершавый, если гладящий, то против шерстки. Понравился. Сказал ему об этом тогда же.
Знакомство началось со стихов. С его дружелюбно-недоверчивого взгляда. С его броского «надо встретиться!».
Я предсказал ему, что долгое время он будет устной словесностью.
— Не пугает. Надо определиться. Что пишешь? — сразу начали обращаться друг к другу на «ты».
— Надо прочитать. В пересказе стихи не существуют.
Вскоре прочитал.
— Мы антиподы, но врагами, кажется, не будем.
Так оно и случилось.
Большая, старомодная, затененная квартира Самойлова на Мархлевского, с выходом на улицу Кирова, в Кривоколенный переулок, к Лубянке. Здесь мы втроем — Самойлов, Слуцкий и я — подолгу говорили о литературе, отшучивались, ссорились. Нас кормила молчаливая красавица Ляля, жена Самойлова, привыкшая к тому, что эта квартира — проходной двор.
Самойлов, которого я пристрастил к переводам, возился со своими албанцами. Слуцкий к переводам еще не подошел, за ним тянулась война, он одолевал ее стихами. Они шли густо. Борис едва справлялся с этой лавиной. Завел гроссбух для стихов. Не альбом, а именно гроссбух. Из одного стихотворения рождалось другое.
Умел слушать. Я охотно читал ему. Он говорил тут же — строго, резко, беспощадно, порой безапелляционно.
— Это на четверку с плюсом. А это заслуженная тройка.
— Здесь надо оставить две строки.
— Не сложилось.
— Много берешь на себя, — не выдерживаю, выпаливаю. Однажды я прочитал Борису цикл пейзажей. Он ничего не ответил. Назавтра прочитал свой стихотворный ответ на мои пейзажи:
У него крепкая красная широкая шея. Как у римских императоров и харьковских сапожников. Он сам говорит об этом:
У Бориса резкая линия, упрямая линия идет от затылка к шее, от темени к спине. Упорство, сила, непреклонность.
Он прав: «Немаловажно, с каких книг начинаешь». Слуцкий начал с Михаила Илларионовича Михайлова и Маяковского. После этого Пушкин и Лермонтов казались отклонением от настоящей поэзии. «„Демон“ наверно, и сейчас кажется отклонением», — пишет Слуцкий.
Важное признание!
В зрелые годы он отлично знал и Пушкина, и Лермонтова, мог участвовать в спорах специалистов. Но особенности воспитания сказались на всем облике Слуцкого, на всех его стихах. Не обязательно они должны напоминать о Михайлове и Маяковском. Но что-то в них «не так», как положено при нормальном, что ли, классическом воспитании.
С точки зрения филолога-классика, словесника-каноника, стихи Слуцкого могут быть признаны не стихами. Чем-то другим. Близким к прозе, к публицистике, к трибуне и к газете. Но, к счастью, не филологи-классики и словесники-каноники, не только они решают судьбы поэзии.
Лучше других понимал, что ему и поэтам его круга нужна не только грамотность, нужно образование, и не только высшее, но особое. Нужен культурный ценз не ниже поэтов-предшественников. Знание языков, истории, философии. Он требовал от себя и от своих друзей знания не только Маркса и Энгельса, но и Гегеля, Канта, Фихте, Шеллинга. Не в пересказе и цитатах, а в оригинале. Иначе — нельзя работать в современной поэзии.
Помню: несет под мышкой «Закат Европы» Шпенглера.
— Читал?.. То-то же…
Если рисовать голову Слуцкого обычными, малого и среднего нажима штрихами, то эту линию — от затылка к шее — надо делать подчеркнуто резкой, жирнотушевой.