Выступление Слуцкого на собрании в Союзе писателей в Москве с осуждением Бориса Пастернака мы знали. Мы были огорчены. Но ни в тот момент, ни позже никто из моих друзей не изменил к Борису Абрамовичу своего отношения. У нас было свое понимание проблемы «поэт и власть»: государство печатает и награждает того, кто прославляет и пропагандирует его и партийную политику. Если тебе государство и партия не нравятся, то ты вправе писать вне этих понятий, но тогда не жди от них ни печатанья, ни каких-либо благ. За границей тогда никто из нас не печатался. Факт появления «Доктора Живаго» за границей мы считали жестом смелым и вызывающим, на который поэт имеет право, но и государство имеет право его не одобрить. А руководство московской писательской организации мы считали насквозь продавшимся советской власти и партии за блага и подачки. Борис Слуцкий, в нашем понимании, при всей его смелости и независимости, был комиссаром и политработником — партийным человеком, патриотом и ленинцем. Иллюзия насчет роли Ленина в истории революции и страны была вообще распространена в те годы. Глеб Семенов тоже был «ленинцем», даже многозначительно носил кепочку-ленинку… Многим тогда казалось, что Сталин привел страну в концлагеря, не следуя заветам Ленина, а вопреки им. Впрочем, многие — я в том числе — думали иначе, мне, например, не нравился грубый полемический стиль Ленина в его борьбе со своими политическими противникам, то, что Ленин ненавидел и разорил крестьянство, то, что в партии существовал принцип демократического централизма. На моем столе с детства стоял гипсовый бюст Ленина с прорезью в затылке и надписью, сделанной рукой моего отца: «Ниночке на скрипку», то есть непочтительно превращенный в 1940-м году отцом в копилку… Но — своих учителей-ленинцев мы не судили, а принимали такими, какими они были. Конечно, нам было жаль, что Слуцкий, как и Леонид Мартынов, выступил с осуждением Пастернака, но мы ведь не знали, как и почему это произошло, насколько в этом была его добрая воля. К тому же на собрании он выступил с осуждением не поэта Пастернака, а факта публикации романа «Доктор Живаго» за границей. Так я рассуждала тогда. Позже, когда нам рассказывали о мучительных сожалениях Бориса Абрамовича по поводу этого своего выступления, мы относились к нему как к человеку — с состраданием, но и с некоторым изумлением: ведь книга «Доктор Живаго» вышла, этого уже никто не сможет отменить, а суждения и осуждения — это преходяще, и Пастернак как был, так и останется великим поэтом. Но Слуцкий помнил о своем поступке и писал о нем как о трусости: «Где-то струсил. И этот случай, // как его там не назови, // солью самою злой, колючей // оседает в моей крови». Мне казалось, что это написано о том собрании. За дорогого поэта было больно.
Наше общение с Борисом Слуцким продолжалось до конца 1960-х годов. Потом мы узнали о смерти его жены Тани и тяжелом душевном кризисе Бориса Абрамовича. Несколько раз на наши звонки он ответил хмуро и односложно, не пригласив нас к себе. Несколько раз не узнал меня при встрече на улице. Мы горевали о Тане, душевную депрессию Бориса Абрамовича связывали и с личным горем, и с последствиями военной контузии, ранений, и с постоянными его головными болями, о которых знали еще с 1950-х годов. Но отнюдь не с «пастернаковской» историей. Ленинградские младшие друзья и почитатели Бориса Слуцкого не отвернулись от него после 1960 года. Для нас он был мэтром. Авторитетом.
Впрочем, мы знали, что в некоторых кругах молодых поэтов и Ленинграда, и Москвы Слуцкого не ценили, — например, в кругу наших московских друзей, куда входили Галина Андреева, Леонид Чертков, Андрей Сергеев, Стас Красавицкий, Михаил Ландман и другие. Для них он авторитетом не был, а Андрей Сергеев даже написал смешную и жесткую пародию на одно из патриотических и коммунистических стихотворений Слуцкого «Когда убили Белояниса…» — в пародии обыгрывалось сходство фамилий греческого коммуниста Белояниса и московской реально существующей поэтессы Бялосинской: