С трудом преодолевая невидимую мне стену, так же глухо, тем же не своим голосом Борис Абрамович вопрошает:
— Не пойти ли выше?
— Я подумаю. Можно мне вас видеть?
— Нет!
— Как ваше самочувствие?
— Ужасное. Кошмар за кошмаром…
Почему позвонил? Мне кажется, это был его ответ на ту мою скорбную окаменелость у гроба Тани, на то живое чувство сострадания, что испытываешь редко и еще реже выражаешь.
Кошмарам тянуться еще пять лет. И за грядущие годы — ни одного стиха! Казнь поэта — его поэтическое безгласие.
Исступленная честность перед самим собой не внушила ли Слуцкому мысль, что в истории с Пастернаком им двигала зависть к свободе великого человека и поэта?
Это было нестерпимо! Это был тот «огонь палящий», о котором говорит Библия. Вот почему, думается мне, он так болезненно прореагировал на мое нечаянное слово «пекло», вырвавшееся во время полунаучного-полушарлатанского сеанса хиромантии…[51]
Константин Ваншенкин. «От старинного читателя и друга…»
Последний год я стал почему-то часто думать о Слуцком, то и дело перечитывать его стихи, С каждым разом они словно обнаруживали новые достоинства, действовали не слабее, а сильнее. Я стал чуть не всем подряд говорить, какой он прекрасный поэт, и многие, кое-кто и с неохотой, соглашались. Выяснилось, что это было почти общее мнение. Образовалась как бы новая волна его признания. И вдруг эта весть…
«После смерти можно тоже…»
Слуцкий — по-настоящему редкостный художник. Его отличают необычность, неожиданность, парадоксальность. Изощренность под видом корявости. Тонкость под маской прямолинейности. У него, я бы сказал, рустованный стих, то есть рельефный, грубо околотый, — в архитектуре такая кладка или облицовка существует и ценится наряду с камнем полированным. У него яркий разговорный язык — различных групп, слоев. Потребность и умение внедриться в психологию разных людей, неиссякаемый интерес к ним. Множество портретов. Стихи о войне, о жизни, о людях, об искусстве — и все о себе. Забота о Земле, о живущих рядом, боль за них. Любовь к жизни, нежелание уходить. Но что делать! «Вся надежда на человечество, на себя уже никакой». Самоирония — сильнейшая его сторона.
Главный герой Слуцкого — Совесть. Замечательно у него сказано: «Соврешь — и себе же навредишь». Это ведь один из основных законов искусства. В ту пору — кажется, это был пятьдесят третий — мы жили в Хоромном тупике, у Красных ворот. Зрительно помню стенд с еще старой, четырехполосной «Литературной» и эти стихи «Памятник» — «Дивизия лезла на гребень горы…» Должен признаться, они показались мне весьма обычными.
В тот же день я встретил Поженяна и он спросил, читал ли я их.
— А кто это? — поинтересовался я. — Молодой поэт?
— Нет! — сказал Поженян. — Это не молодой, это старый поэт. Я давно с ним знаком…
Потом я удивлялся: почему он назвал его старым?
Многие хорошо его знали с еще предвоенных литинститутских времен — Луконин, Наровчатов, Львов, Глазков… Он оттуда. Но войну провел не как большинство однокашников — не уверен, писал ли он стихи тогда, во всяком случае, не печатался. Только воевал. Он по писательской судьбе был ближе мне и Винокурову. Он, довоенный, пришел в литературу даже позже нас.
Но он всегда помнил, думал о своих сверстниках. Они были ему особенно дороги. Замечательна сила его товарищества. И в стихах его живут Михаил Кульчицкий, Павел Коган, Ксения Некрасова…
Он по-настоящему любил, знал и мог оценить истинную поэзию, и все-таки, врожденное ли это свойство, результат воспитания или его политработа на войне, но для него параллельно существовали в этом деле и иные критерии. Вот стихи «Памяти товарища»:
Написал отрицательную, разносную статью. «…Но через день бомбили Ленинград — и автор книги сделался поэтом».
Вот что для него главное!
Поразительно, как Слуцкого сразу приняли — и старики, и молодые. Как он естественно сблизился с Заболоцким, Мартыновым. Как к нему потянулись младшие. Он оказался как бы неким связующим звеном между теми и другими.