В папке, которую я читал у него на Тверском бульваре, мне запомнилось стихотворение, датированное 1952 годом. Оно открывалось словами «Я строю на песке», а первая строчка заключительного четверостишия провозглашала: «Но верен я строительной программе…»
Сопричастность к «ошибочкам» возросла после вступления Слуцкого в партию, приобщения к политработе, и он их оправдывал, насилуя самого себя. Пока не дошло до критического порога. До трагической ситуации; ее тяжесть придавила Слуцкого, вынудила произнести позорную речь и — увидеть (не сразу) всю беду и весь позор, выпавшие тем, кто пытался цепляться за идеалы, уже видя, как изменяют им. Они, именно они оказались в положении аутсайдеров, а то и парий. Очень кстати пришелся спланированный на Старой площади и на площади Дзержинского разгул послевоенной бдительности. Об этом я еще скажу.
Но прежде несколько слов об идеале. Отнюдь не все в нем было изначально ложным и фальшивым. Фальшь и ложь шли от нетерпимости к любым другим идеалам, от жестокого подавления несогласных. Подавление сделалось главным методом утверждения партийной правоты. Неудивительно, что в монопольно правящую партию хлынула всякая нечисть; принципы негативного отбора помогали ей занять господствующее положение, насаждая политиканство, цинизм, карьеризм. Удивления достоин приток честных людей, пытавшихся удержать веру в идеал, некогда захвативший миллионы. Не ради румяного пирога и громких титулов вступали в партию Твардовский, Некрасов, Слуцкий, Окуджава, Овечкин, Нилин, Любимов, Яшин, Тендряков… Сознавая свою обреченность, они грезили: над их могилами склонятся «комиссары в пыльных шлемах». Однако ореол легендарных комиссаров Булата Окуджавы поблек. Заправляли гонители и душители, шельмовавшие неугодных как «очернителей», «ревизионистов», «отщепенцев», «антипатриотов», создателей «враждебных народу произведений». Неугодных сживали со света, изгоняли из своей страны. И так во всех областях жизни, вплоть до армии. В начале 60-х под удар угодил Герой Советского Союза генерал Матвей Кузьмич Шапошников, отказавшийся расстреливать мирных сограждан в Новочеркасске…
Драма вечно травимого партийного меньшинства зачастую оборачивалась дискредитацией большинства, послушного аппарату. Аппарат считал: так тому и быть. Его не тревожили неумолимо роковые последствия мнимой монолитности, показного единодушия, официозной туфты, выдаваемой за правду…
Последнее время немало понаписано о фронтовых поэтах — товарищах и сверстниках Слуцкого. Какие только обвинения им не предъявляли: нехватка патриотизма, одержимость глобально-революционными идеями, безразличие к общечеловеческим ценностям. В состоянии суетливой запальчивости одна критикесса отнесла поэтов, близких Слуцкому, к комсомольской поэзии 30-х годов, предрекая ей потерю идейной привлекательности при сохранении, правда, историко-литературного значения.
Однако стихотворцы, о которых сейчас разговор, не имеют отношения к комсомольской поэзии 30-х годов, то есть к поздним Безыменскому и Жарову, ранним Алигер и Долматовскому. Они отвергали эту поэзию казенного оптимизма, для них, начинавших, она не обладала идейной привлекательностью и была лишена историко-литературного значения. Они совершенно по-другому видели мир и себя в нем. Они были, слов нет, наивными романтиками. Но догматиками не были. Прочитайте «Первую треть» — роман в стихах, который писался Павлом Коганом накануне войны. Там защищается — ни больше ни меньше — «буржуазный гуманизм» (сцена избиения кукол-«буржуев»).
Не изведавшие и десятой доли того, что тем пришлось хлебнуть, сегодня свысока бросают: комсомольская поэзия 30-х годов! Словно Коган, Кульчицкий, Майоров сочиняли вирши типа: «Бухают краны у котлована…»
Им, тогдашним молодым, принадлежат решительно другие строки, не пробившиеся в печать.
Так писал восемнадцатилетний Павел Коган еще в 1936 году.
Вряд ли они понимали все. Но кое-что уже распознали, силились понять и нередко приходили в отчаяние. Старались с ним справиться, но это далеко не всегда удавалось.
Когда официально обласканные стихотворцы захлебывались от восторгов и энтузиазма, молодые, никем не признанные и нигде не печатаемые поэты писали о расстрелах, крови, вшах, о человеческих лицах, изуродованных пулей или осколком.
В пятнадцатой аудитории Института истории, философии и литературы, что помещался на далекой окраине Сокольников, Д. Самойлов читал стихи о раненых, умирающих на «вокзале тифозном», Б. Слуцкий — своих «Инвалидов» — о парижском доме для калек мировой войны, для «гнусных рож».