Болезнь Бориса многих поразила: он ведь казался таким крепким, уравновешенным, так прочно стоящим на земле — и вдруг выяснилось, что был хрупким, ранимым, с необычайно низким болевым порогом, он только никогда не показывал этого, считая, что должен быть как все. До тех пор пока Бориса не перевели в кунцевскую больницу, куда непросто было получить пропуск, пока он лежал в 1-й Градской, я бывал у него каждую неделю. Впервые столкнувшись с подобного рода болезнью, признаюсь, я сначала не отдавал себе отчета в серьезности его положения. Успокаивало, что Борис не утратил ни ясности разума, ни замечательной памяти — все оставалось при нем. Он только лишился воли и интереса к жизни. Мне казалось, что если его сильно встряхнуть, втянуть в какое-то важное для него дело, сильно обрадовать или пусть даже огорчить, Борис почувствует вкус к жизни, придет в себя. Но проходила неделя за неделей, а лучше ему не становилось, пожалуй, даже хуже. Если на первых порах мне удавалось несколько раз вытащить его на прогулку в больничный дворик, потом эти недолгие прогулки прекратились: он не поддавался никаким уговорам. Все чаще я заставал его лежащим лицом к стене в полудреме — ушедшего в себя, погруженного в какие-то мрачные думы, — он односложно отвечал на вопросы, ничем не интересовался. Как-то я спросил у него, не хочется ли ему писать стихи. Он сказал: «Иногда какие-то строчки вертятся в голове, нет сил их соединить». Однажды я был у Бориса в больнице вместе с Симоновым. Речь зашла о стихах, и Симонов сказал: «Мне теперь мало что нравится из моих стихов. А ваши, — обратился он к Борису, — нравятся». Борис пожал плечами: «А мне все мои стихи не нравятся». Он сказал это каким-то отстраненным тоном, словно говорили о том, что к нему не имеет никакого отношения. (Мог ли я тогда думать, что Симонову осталось жить меньше чем два года, что Борис будет болеть девять лет и что последний раз я его увижу на открытии мемориальной доски на доме, где был рабочий кабинет Симонова?)
В Берлине вышла книга Слуцкого, стихи на русском и в переводе на немецкий, изящно оформленная, в престижной серии. Так случилось, что я принимал в этом деле некоторое участие, утряс с Борисом состав, попросил написать для книги небольшое предисловие, получил у него для факсимильного воспроизведения автограф «Лошадей в океане». Сборник вышел, когда Борис уже лежал в больнице. Надеясь, что книга обрадует его, я попросил поскорее ее прислать. С оказией мне передали два экземпляра сборника и благодарственное письмо директора издательства Слуцкому. Все это я сразу же повез в больницу. Увы, Борис даже не глянул на сборник и письмо. Когда я собрался уходить, он, видимо, почувствовав, что я огорчен (а я и в самом деле расстроился, потому что надеялся — а вдруг сборник станет каким-то толчком к лучшему?), сказал мне: «Давайте я вам надпишу книгу». И, даже не полистав ее, написал (надпись свидетельствует, что он все помнил):
«Лазарю, без которого этой книги не было бы.
Борис Слуцкий 9.1977. Больница».
«Оставить второй экземпляр и письмо?» — спросил я. — «Зачем мне, заберите», — совершенно бесцветным голосом сказал Борис. Так и лежит до сих пор у меня это письмо, а сборник я кому-то подарил.
Чем дальше, тем больше удручало и состояние Бориса, и обстановка, окружавшая его в больнице. Незадолго перед этим у меня умер брат, полгода тяжело и мучительно болевший. Борис знал его. Несколько раз он принимался меня расспрашивать, не пытался ли брат, чтобы не мучиться, покончить с собой.