Тане стало очень плохо. Инна Лиснянская находилась неотлучно у ее постели. Слуцкий вызвал «скорую помощь». Таню увезли в больницу. В больнице она скончалась. Мы хоронили ее в новом — дальнем — крематории. Во время похорон Слуцкий несколько раз благодарил Инну Львовну, видимо забывая, что повторяется. Держался он по-солдатски стойко, но напряжения не выдержал, заболел, слег в больницу.
Началась метропольская история, мы со Слуцким не встречались год или больше. Причина — наше с Инной Львовной особенное положение и болезнь Слуцкого. Случайно я встретился с ним на улице, пошли по направлению к его дому. Глаза у него были больные, неподвижные, он не смотрел на собеседника, пересохшие губы покрылись какими-то мелкими белыми точечками. Он сказал, глядя не на меня, а перед собой;
— У меня цензура выкинула из сборника шесть стихотворений. — Помолчал и добавил: — О вас и Инне слышал по радио. Ваш выход из Союза писателей не одобряю.
Когда мы проходили мимо нашего дома, я позвал его к нам пообедать. Он отказался:
— Привет Инне. Я помню ее заботу о Тане. — И замолчал, по-прежнему не глядя на спутника. У Ленинградского рынка прервал молчание: — Я был в поликлинике. Врачи мне не помогут. Я пропал.
— Вам прописали лекарства? Вы их принимаете?
— Я скоро умру.
Через некоторое время мы снова встретились на улице. В руках у него была сумка. Я опять позвал его к нам, он опять отказался, с безумным упорством просил передать привет и благодарность Инне. Сказал: «Я никого не хочу и не могу видеть. Кроме брата. Уеду к нему в Калугу (или в Тулу?). Я скоро умру».
Ему надо было в молочный. Их было несколько по дороге к его дому, но он повел меня в противоположную сторону, по направлению к «Соколу». Объяснил: «Там меня знают». И действительно, продавщица встретила его приветливо, как знакомого.
Я проводил его до дому. Он немного оживился, начал разговор на политические темы, вполне разумно, но глаза его были как бы из замутненного стекла, болезненными казались подрагивающие губы и даже усы. Одет он был нормально, кепка, чистая куртка, но выбрит был плохо. Спросил меня:
— Вы пишете?
— Как это ни странно, и я, и Инна пишем много, как никогда раньше.
— И я пишу много.
— Почитаем друг другу?
— Не могу. Я очень болен. Скоро умру.
Мы расстались у его дома. К себе он меня не позвал.
В годы, последующие за его смертью, опубликовано огромное количество его стихов. Поражает и огромность их содержания. Даты не всегда обозначены. Когда Слуцкий писал эти стихи — до болезни или во время болезни? Жуковский говорил, что поэзия — это добродетель. Мандельштам считал поэзию сознанием своей правоты. Нельзя ли предположить, что поэзия — это сила совести, и мощь этой силы побеждает страшную немощь безумия.[20]
Галина Медведева. Жгучая сила
Слуцкого-поэта я открыла для себя самостоятельно, в девятнадцать лет. Особой заслуги тут нет — его первую книжку «Память» труднее было бы не заметить. Помню ее и сейчас: в скромной бумажной обложке, оранжево-черной, цвета пламени, пробивающегося сквозь мрак. Символично для «оттепели», которая проживалась как новая эра. Стихи были свежие и внятные, написанные «от себя», а не «от имени и по поручению». Покоряло редкостное в ту пору излучение столь чаемой искренности. Это была честная работа. Запали строчки: «Бронзовея, прямые, как совесть, смотрят старые сосны в закат».
Где-то вскоре моя подруга и соученица по университету начала писать маленькие, кружевного плетения новеллы, походившие на видения из какой-то иной жизни, чем та, что нас окружала: ни тебе комсомольского задора, ни лозунговой активности, порожденной двадцатым съездом. Ее отец, видный деятель литературно-идеологического фронта, отправил дочь на консультацию не к Симонову, допустим, а к Слуцкому. Она вернулась, окрыленная его поддержкой. Я удивилась: вроде бы тексты далеки от его собственной стилистики. Но и порадовалась тонкому вкусу и широте взгляда. Становилась более понятной близость Слуцкого к европейцу Эренбургу. На этом мои личные и заочные впечатления исчерпывались.
О противопастернаковском выступлении в годы студенчества я не ведала. А если бы и случилось узнать, любые резоны разбились бы о скалу молодого ригоризма — Пастернак был чтим высоко и восхищенно. Да и позже трудно понималась роковая ошибка Слуцкого, так смазавшая и надломившая блестящее начало пути. Честолюбивое желание стать в первые ряды чуть вольнее вздохнувшей литературы, вполне законное, но если бы без человеческих жертв… За то, что Слуцкий сам себя казнил, ему простилось. Даже неподкупная Л. К. Чуковская говорила о его раскаянии сочувственно и мягко. Но как по-человечески жаль этой горестной муки, этой пытки совестью…