Хабеггер посмотрел на меня… Произнес: „Я тебя не знаю“.
Оркестр заиграл марш.
Фельдфебель Крэтли изображал бурную радость по поводу того, что собралось (последовало зову) так много бывших (168, по моим подсчетам). Он поприветствовал офицеров: капитана Ребера (теперь он — бригадир-полковник), капитана Амманна (теперь — подполковник), майора Босхардта (теперь он — полковник). Командир полка явился позже, высокий, худой, старый-престарый полковник Бахман, который когда-то принимал у нас присягу на пехотном полигоне. У него утром встреча была с однополчанами еще с Первой мировой», — сказал Баур и принялся прохаживаться туда-сюда.
«Биндшедлер, прекратив обороняться, мы дни напролет отступали на запад, шли ночами. Вдали громыхала гроза. „Они стреляли из Толстой Берты (гигантская немецкая пушка времен Первой мировой войны)“, — сказал я.
Пулеметчик Зуттер расслышал что-то о „толстых“ ружьях. И с тех пор его легкий пулемет стали называть толстым», — сказал Баур, прислонясь к камину.
Перед глазами у меня замаячили цепи гор, над которыми бушевала гроза. Я сказал Бауру, что у меня в памяти тоже запечатлелось то недоразумение во время ночного марша. И что пару лет назад я снова прошел весь тот маршрут.
«Итак, фельдфебель Крэтли выступил перед нами с приветственным обращением. Стали подавать еду: суп-лапшу с блинами, жаркое с картошкой, овощной салат. Лейтенант Маттер заказал красное вино. Ели. Чокались. Пили.
Биндшедлер, а для меня весь этот зал превратился в одну ледяную глыбу, в которую вмерзли лица, фигуры. Причем лед этот не казался местным, из наших ледников, это был лед русской тундры.
И с каждым взглядом, с каждым куском жаркого, с каждым глотком красного вина ледяная глыба подтаивала. Чем больше глотаешь картошки и мяса, тем отчетливее, тем живее, тем достовернее становятся люди за четырьмя столами.
Так что я лопал без остановки.
Таяние льда сопровождалось какими-то особенными звуками, какой-то свист воздуха, что ли, слышался, ветерка, гулявшего по каменоломням, где, бывало, упражняешься, занимаешься самоподготовкой, а от границы в это время доносится рокот орудий», — сказал Баур, опять уставившись в какую-то одну точку за окном, закинув руки за спину. Солнечные пятна тем временем уже немного сдвинулись. «Биндшедлер, мне не хватало Вилли Бютикофера, дояра из Винигер-Берге. Йохана Лемана мне не хватало, смешливого батрака из Эмменталя. Пауля Шаада, изготовителя циферблатов из Верденбурга, — мне даже показалось было, что я с ним поздоровался, — не хватало тоже. И еще много кого», — сказал Баур.
Я посмотрел в окно, за большой выгон, принадлежавший торговцу яйцами. Увидел, как Наполеон смотрит за Неман, в подзорную трубу, разумеется, используя пажа в качестве штатива. Утверждают, мол, Наполеон решил, что видит вдали русские степи, посреди которых и находится Москва. Какой-то уланский полковник, поляк, в безумном порыве воодушевления от присутствия Наполеона, ринулся со всем своим отрядом форсировать реку, и во время переправы сорок уланов из пятидесяти утонули вместе с лошадьми. Говорят, что Наполеон, не очень-то одобрив в целом этот показной героизм, позже наградил полковника орденом Почетного легиона — легиона, которым распоряжался лично. «Солнце сияло по-прежнему, хотя оно и было холодным, если можно так выразиться. Во время передышек, когда не надо было напрямую контактировать с ледяной глыбой (в которой происходили упомянутые изменения, сопровождаемые теми звуками), я смотрел в окно, где в поле моего зрения попадали, по крайней мере, три или четыре флага, висевших над улицей на натянутой веревке. Их трепал легкий восточный ветерок. Они были исполнены благородства и словно погружены в размышления, исторического толка, разумеется, — причем один из них, самый большой, флаг Швейцарской Конфедерации, вытягивался по ветру и реял почти горизонтально, потом опадал и начинал трепетать.
И я тогда подумал, слышь, Биндшедлер: „Вот они, флаги-то…“»
«Помнишь, как Болконский пошел со знаменем в руках навстречу французам (неважно, что знамя было не швейцарское), когда его земляки уже побежали от французов, и он практически остановил это бегство, бегство, которое разворачивалось прямо на глазах главнокомандующего Кутузова на Праценских высотах», — произнес я, прерывая Баура. Я уже не сидел, закинув ногу на ногу, я оперся на руки, готовясь вскочить, но все же остался сидеть.
Баур улыбнулся, посмотрел прямо перед собой.
«Да! Стало быть, там, в том зале, мне суждено было наблюдать практически воскресение из мертвых, овеваемое воздухом каменоломен, а на улице развевались флаги, благородно паря над домами на летнем курортном ветру», — промолвил Баур, снова скрестив ноги. Те самые ноги, которые, можно сказать, носили бравого пехотинца Баура вокруг всего света.
Баур подошел к окну, указал на ветки форзиции со словами: «Еще два-три дня, и они распустятся, я имею в виду — цветы. Я так рад, честно. Я люблю форзицию, она вся желтая такая. И знаешь, ветки, когда цветут, покачиваются так иногда, совсем как флаги».