И чары солнца,
и чары света,
все это мне так хорошо знакомо!
Так хорошо!
Но вот что я скажу вам,
хоть это и неприятно.
Когда солнце в зените
и воздух – как расплавленный свинец,
когда земля раскалена,
а поблизости вовсе нет тени,
и у тебя разламывается спина,
и ты наг, бос и голоден,
а вокруг пышные высокие хлеба, которые ты посеял не для себя и теперь жнешь тоже для другого,
и сегодня,
и завтра,
и послезавтра,
и всю эту неделю,
и следующую,
под этим синим небом,
под палящими лучами адского солнца,
глотая этот расплавленный свинец
и ползая по земле, раскаленной, как угли,
и когда чувствуешь, как приходит конец,
хочется вытянуться,
чтоб испустить дух,
когда кажется, что с каждой каплей пота тебя оставляет жизнь,
и все тело твое – лишь вода,
соленая вода, источаемая изо всех пор,
и пересохло во рту,
и потрескались губы,
и кровь, сколько ее осталось,
приливает к глазам,
и солнце обжигает так, словно тебя бросили в котел с кипящей смолой,
и нещадно зудит кожа,
и ты чувствуешь, как горят ладони,
и распух язык,
и нёбо растрескалось на тысячи и тысячи кусков,
и каждая трещинка болит от зуда так, что хочется взвыть…
И если ни на миг нельзя прилечь отдохнуть,
и нужно все время ползать по стерне кровоточащими ногами,
когда саднит, вся в царапинах, кожа,
и пухнет язык,
и сердце колотится так, что вот-вот не выдержат ребра,
и все это ради того, чтоб закончить одну делянку,
а потом начать вторую и третью,
и так допоздна,
пока солнце не сжалится и не умерит свой пыл,
и не сгинет к чертям
где-то там, за краем земли…
Пусть ответят мне те, кто воспел красоту и сияние солнца,
если жизнь так мрачна,
так тяжел изнурительный труд,
у кого станет сил наслаждаться сиянием солнца?
И придет ли на ум воспевать его красоту?
Если бы сознание мое беспробудно спало, как у жеребенка или осла, которые могут отгонять мух ушами, или у червя, которого, втыкая лопату в сухую землю, ты разрезаешь надвое и губишь, – ого! – тогда все эти книги, толковавшие о красоте деревенской жизни и омерзительном безобразии города, который ловит тебя в свои сети, как паук муху, чтобы затем убить, убедили бы меня остаться на земле Омиды и остудили бы во мне высокое стремление увидеть новые места и новых людей, и особенно – этот огромный город, на окраине которого, лежа на завалинке, как в деревне, я жду новую зарю!
Однако сознание мое пробудилось. Давно уже зажегся во мне огонек, и пламя его росло, разгоралось и обжигало мне душу… И я отправился в путь. Пошел помериться силами с городом-драконом. Может, удастся вскочить ему на спину и набросить узду. Или же, оказавшись в его глотке, всадить ему в язык мой грошовый ножик. Или вонзить в нёбо заостренный кол. Быть может, удастся его усмирить. Но в любом случае я решился помериться силами с городом-драконом. Решился…
Уже чуть ли не в тот момент, как покинуть усадьбу на Дунае, я принял решение не возвращаться к барину со стеклянным глазом. Я должен был отнести по адресу его письмо, чтобы не чувствовать себя обманщиком, ведь и пять лей на дорогу взял, и целых три дня плыл в лодке дядюшки Опришора. А там, передав письмо, посмотрим, что дальше.
Я уже не в первый раз оказывался возле самого Бухареста.
Три года назад проездом я был на противоположной окраине Бухареста, а именно вблизи Северного вокзала.
Это случилось в конце января девятьсот четырнадцатого года. На востоке и на западе уже шла битва народов, из уст в уста передавались вести с разных концов света, и я, как все взрослые и дети, тоже знал, что миллионы солдат в разных мундирах засели в траншеи и стреляют друг в друга. Так же как все – от мала до велика, – я знал, что земля, впитывая пролившийся на нее дождь, точно так же впитывает и кровь павших, забирает себе тела мертвецов и растворяет их в своих объятиях, укрывая жирной зеленой травой.
Однако пушки гремели очень глухо, и до нас не доносился их гул.
Мы все еще надеялись, что битва далеко и скоро умолкнет, и тогда на всей земле воцарится мирная тишина.
Я учился еще в четвертом классе начальной школы. И большую часть дня мне приходилось проводить со старшим сыном корчмаря Букура, что держал лавку возле станции. Я был при нем чем-то вроде репетитора, хотя мой подопечный был одних со мной лет. Раз по десять я почти наизусть рассказывал ему уроки по истории, или по естествознанию, или по закону божьему, записывал ему в тетрадь и до боли в голове объяснял арифметические действия, пытался научить его песенке:
а этот негодяй, – то ли в издевку, то ли действительно мои слова отскакивали от него как от стенки горох, – на следующий день не мог ответить ни на один вопрос учителя.