Разговаривая с Фичино, он все время настороже. Но это не всегда удается: искушение чересчур сильно. Он вдруг ловит себя на мысли, что верит утверждению философа: хватит уповать на волю Божью, каждый человек – творец своей судьбы. Сандро не затыкает уши, чтобы не слышать этих обольстительных речей. А дьявол сладкоречиво внушает ему, что человек, «объемлющий небо и землю», равен Богу, всемогущ. Фичино убеждает: «…человек измеряет глубины Тартара. Ни небо для него не высоко, ни центр Земли для него не глубок. Он объял небесный свод и познал силы, двигающие его, их предназначение и их воздействие, он вычислил их величины. Итак, кто же станет отрицать, что его гений почти равен гению творца небесных тел и что он – на свой лад – возможно, в состоянии повторить его акт творения! Человек не желает иметь никого над собою и никого рядом с собою. Он не потерпит никакого господства, которое исключало бы его. Он все больше стремится к господству над вещами и за свой труд требует благодарности. Его превосходство во всех сферах равно превосходству Богу. И так же, как Бог, он требует бессмертия». Чего еще можно было ожидать от этого идолопоклонника?
И все-таки в этом было что-то очень близкое его собственным мыслям. Ведь и он тоже творит, создает из ничего образы. И все-таки, если бы у него даже появилось такое желание, он вряд ли мог бы поближе сойтись с Фичино. Не только потому, что тот был старше его. Сблизиться с Фичино – это значило всецело подчиниться его воле, как подчинялись другие, окончательно запродать свою душу дьяволу. Нет, так поступить он не мог! Вот Анджвло Полициано, воспитатель детей Лоренцо, – другое дело. С ним он нашел общий язык. Анджвло, несмотря на свою молодость – ему исполнилось всего лишь двадцать лет, – уже стал известным поэтом. Сандро было интересно с ним – Полициано не пускался, подобно Фичино, в рассуждения о философии и толкования мифологии, с Сандро он предпочитал говорить о вещах простых и обыденных. Иногда читал ему свои стихи, в которых причудливо переплетались реальность и фантазия, чувствовалась какая-то подспудная меланхолическая грусть. Может быть, именно поэтому они и сошлись, ибо те же самые черты были присущи и творчеству самого Сандро. А еще Полициано научил друга любить Данте. Подобно большинству флорентийцев, Сандро преклонялся перед своим великим земляком – так было принято. Но Анджело заставил живописца прочитать его, и с этих пор Данте стал для Боттичелли необходим.
Но как бы ни интересно было в палаццо Медичи или вне Флоренции под сенью платанов и кипарисов загородных вилл, где летом собиралась Платоновская академия, нужно было думать о хлебе насущном, о более прозаических вещах, чем Дантовы терцины. Медичи и люди, окружавшие их, могли не заботиться об этом, Сандро же было Богом положено трудиться. Приближалась осень. В его мастерской появились новые ученики. О нем вспоминали, и он снова стал получать заказы. Конечно, он мог бы попросить средств у Лоренцо, тот бы не отказал, но род Филипепи никогда не ходил в попрошайках – к этому их всех приучил старый Мариано. Снова он рисует Мадонн, расписывает сундуки и столы. Иногда ему приходится отказываться от ученых бесед и отправляться в пригороды, чтобы подновить алтарь в каком-нибудь захудалом монастыре. Но, может быть, впервые в жизни он чувствует себя свободно, он уверен в завтрашнем дне. В Сан-Франческо под Флоренцией он рисует тондо с изображением Мадонны в окружении восьми ангелов. Картина удостаивается похвалы. Вообще он теперь не слышит хулы по поводу своих произведений. Он – общепризнанный мастер.