– Ну этого вы, положим, не понимаете и судить об этом не можете, потому что все это довольно сложно. Склоняя Данилку свататься на Домницели, мы имели другую цель: цель эта была политическая, и она достигнута. Мы устроили это затем, чтобы показать, что русский народ ничего против родства с Польшей не имеет и что простые люди женятся на польках. Это было сделано, собственно, в пику Аксакову и Каткову. Вот зачем и выпихнули, как вы выражаетесь, эту Домасю замуж. Прекрасно ль бы она жила в девушках, я не волшебница и не отгадываю, потому что в их быту и любовник все равно так же, как муж, поколотит. Но теперь мы имеем повод заступаться за нее потому, что с Катковым и с Аксаковым кончено, а теперь, добиваясь сепарации для Домницели с ее мужем, мы дадим удар мужскому деспотизму и шаг праву женщин, удар браку и шаг свободе женщин. Я не знаю, что за особенное значение в ваших глазах имеет эта Данилкина жена: она в этом случае только наш эксперимент; наш субъект для опытов – да, не больше, не меньше как субъект для опытов. Муж хочет ее определить кухаркой к ксендзу Збышевскому, который ей как польке и, может быть, как хорошенькой, предлагает четыре целковых, когда она живет у протопопа за полтора. Муж сам этого желает, – следовательно, он не ревнив; следовательно, он за свободу женщин; следовательно, за него, а не за нее должны стоять мы. Понятно и то, что ксендз имеет на Домницелию свои виды. Это только показывает, что у него есть вкус и сообразительность: она хороша, и она католичка, следовательно, он на ее скромность может полагаться; но она оказывается глупа и остается у своего Савелия, где их матушка с батюшкой в теплой кухоньке греет. Что же нам за повод, господа, за нее заступаться? Не всякая же, в самом деле, женщина – то же самое, что женский вопрос?
– Моя мать, например? – вставил Варнава.
– Да даже и эта польская нимфа Домася, которая сама своей свободы не хочет?
– Да, с этой точки зрения, я согласен, что она виновата, – сообразил акцизный чиновник.
– Конечно! Она виновата; но он ее все-таки бил, и это есть достойный повод, на который надо обратить внимание мирового судьи. Таким образом, у нас он получит возможность начать стояньем за угнетенных женщин, а после Данилка может перевесть свою жену на другое место по своему праву мужа.
– Я на это не согласен, – отозвался Бизюкин.
– Чего-с?
– Я не согласен.
– А ты можешь не соглашаться, но отойди сейчас от окна! Слышишь, отойди от окна!
– Чего мне отходить от окна, когда я грозы не боюсь?
– Отойди!.. отойди, потому что
Бизюкин быстро схватил со стены маленькую иконку и отчаянно распахнул двери.
Что-то отлетело и повалилось.
В распахнувшихся дверях при свете можно было рассмотреть, что это Ермошка. Он был заспан, всклокочен и сидел посреди пола.
– Это ты спал, когда тебе велели уйти, – обратился к нему Бизюкин.
– Нет, – отвечал сонный Ермошка. – Я так глаза заплющил, да голову поклал, да и сидел.
– Подслушивал? Подслушивал? – приступила к нему ободрившаяся Данка.
– Да нет, не подслушивал! Я так глаза заплющил, да голову поклал, а прочунял, да думал, что на конике, а не на полу, да ищу краю.
– Иди поскорей посмотри, кто это там стоит против наших окон?
– Где-с?
– Где? Вон там – “где”? У забора напротив. Видишь?
Мальчик стал у темного окна, за ним осмелились стать и хозяева и Омнепотенский. В густой тьме нельзя было рассмотреть ничего; дождь лил и с шумом катился с крыш на землю; но вот опять блеснула молонья, и все, кроме Ермошки, отскочили в глубь комнаты.
– Видишь! – крикнула Данка.
Ермошка не отвечал.
– Видишь ты, поросенок? – нетерпеливо крикнула, топнув ногою, Данка.
– Вижу, – отвечал Ермошка. – Это комиссар Данилка стоит под голубцом от дождя.
– Данилка!
– Да, Данилка. – Вон, он и бурчит что-то.
– Спроси его, спроси, чего он стоит? Он, верно, подслушивает.
Мальчик высунулся в окно и закричал: “Данило, а Данило! Чего ты тут стоишь?.. А?.. Чего?”