Так с магией бывало. Случались дни, когда ничего не получалось. Когда все портилось. Когда не оставалось ничего другого, как только оставить магию в покое.
Перед тем, как произнести нужное любовное заклинание, Малевольт по обычаю древнего народа украсил себя венком из засохших стеблей. Он выглядел в венке так потешно, что Рейневан с трудом сохранил серьезность.
Настоящее любовное заклинание было удивительно простым: мамун ограничился тем, что окропил пентаграмму экстрактом горечавки и, кажется, гелиотропа. Бросил на тлеющие угольки горстку сосновых иголок, насыпал на них щепотку растертых листков черники. Несколько раз щелкнул пальцами, посвистел, и то, и другое также было типичным для Старшей Магии. Однако когда он начал инвокацию,[188]
то воспользовался стихом из «Песни Песней».–
– Смотри, – шепнул Малевольт. – Смотри, Рейневан.
В облачке, вознесшемся над пентаграммой, что-то пошевелилось, задрожало, заиграло мозаикой мерцающих пятнышек, Рейневан наклонился, присмотрелся. Какую-то долю мгновения ему казалось, что он видит женщину. Высокую, черноволосую, с глазами как звезды, со знаком полумесяца на лбу, одетую в пестрое платье, переливающееся множеством оттенков то белого, то медного, то пурпурного. Прежде чем он окончательно понял, на кого смотрит, видение исчезло, но присутствие Матери Вселенной все еще чувствовалось. Туман над пентаграммой уплотнился. А потом снова посветлел и он увидел то, что хотел увидеть.
– Николетта!
Казалось, она его услышала. На ней был колпак с меховой оторочкой, вышитый кубрачек, шерстяной шарф на шее. За ее спиной он видел сто белоствольных безлистных берез. А за березами стену. Строение. Замок? Застава? Храм?
Потом все исчезло. Совершенно, целиком и окончательно.
– Я знаю, где это, – сказал мамун, прежде чем Рейневан начал ныть. – Я узнал это место.
– Так говори же!
Мамун сказал. Прежде чем он окончил, Рейневан уже мчался в конюшню седлать коня.
Картина, показанная ему мамуном, не лгала. Он увидел ее на фоне белоствольных берез, еще более белых потому, что они стояли чуть поодаль черных древних дубов. Ее серая кобыла шла медленно, осторожно переставляя ноги в глубоком снегу. Он ударил коня шпорами, подъехал ближе. Кобыла заржала, его гнедой жеребец ответил.
– Николетта.
– Рейнмар.
На ней была мужская одежда: подватованный узорчато-расшитый кубрак с бобровым воротником, перчатки для конной езды, толстые, изготовленные из крашеной шерсти
– Ты навел на меня чары, магик, – холодно сказала она. – Я это чувствовала. Приехать сюда меня заставила какая-то сила. Я не могла ей противиться. Признайся, ты чаровал?
– Чаровал, Николетта.
– Меня зовут Ютта. Ютта де Апольда.
Он помнил ее другой. Вроде бы ничто не изменилось, ни лицо, овальное, как у Мадонны кисти Кампено, ни высокий лоб, ни правильные дуги бровей, ни форма губ, ни слегка вздернутый нос, ни выражение лица – обманчиво детское. Изменились глаза. А может, вовсе и не изменились, может, то, что он видел в них сейчас, было там всегда? Скрытое в бирюзово-голубой бездне холодное благоразумие – благоразумие и ожидающая разгадки загадка, ожидающая открытия тайна. Это он уже видел. В почти таких же голубых и таких же холодных глазах ее матери. Зеленой Дамы.
Он подъехал еще ближе. Кони фыркали, пар, вырывающийся из их ноздрей, смешивался.
– Рада видеть тебя здоровым, Рейнмар.
– Рад видеть тебя здоровой… Ютта. Прекрасное имя. Жаль, что ты так долго скрывала его от меня.
– А разве ты, – подняла она брови, – когда-нибудь спрашивал о моем имени?
– А как я мог? Я принимал тебя за другого человека. Ты обманула меня.
– Ты сам себя обманул, – взглянула она ему прямо в глаза. – Тебя обманула мечта. Возможно, в душе ты желал, чтобы я была кем-то другим? Во время похищения ты, ты сам, собственным пальцем показал меня дружкам как Биберштайновну.
– Я хотел… – Он натянул вожжи. – Я должен был защитить вас от…
– Вот именно, – подхватила она. – Так что мне оставалось тогда делать? Возражать? Показать твоим дружкам-разбойникам, кто есть кто в действительности? Ты же видел, Каська от страха чуть не умерла. Я предпочла сама дать себя похитить…